урьеров мэрии. «Жду уже полчаса, – пожаловался он мне. – Так мне никогда не добраться до дому. Нет, так не годится». Я кивнул. «Я что-то не видел вас в последние дни. Вы болели?» – «Я в отпуске». – «Многих в последнее время нет на месте». Со скрежетом и запахом гари остановился другой автобус; всех пассажиров попросили выйти, и рядом образовалась вторая, параллельная нашей очередь, что вызвало протесты, но полицейские лишь отшучивались: это их не касалось. И тогда, мне кажется, я расслышал произнесенное тихим голосом, пришедшее из глубины времен слово, от которого я похолодел: Саботаж. Я не повернул головы, не посмел ни на кого взглянуть, прежде всего нельзя было смотреть на кого бы то ни было, стоило прозвучать этому слову, этому обвинительному ропоту, который ставил все под вопрос и был настолько бли-зок к запрету, что его почти невозможно было услышать на людях. Саботаж, Саботаж. Мой голос? Я был парализован, услышав, как мой собственный голос откликается эхом на подобное непотребство. Гнусность, грязь. Как это случилось? Во имя кого, против кого он говорил? Как пособник закона? его разоблачитель? как его палач? «Прошу помолчать!» – бросил полицейский, но его призыв к порядку был слишком слаб. Он ничего не мог сделать против нечленораздельного крика, который сам угрожал его погубить. Вокруг меня образовалась пустота, люди должны были отступить, они не смотрели на меня, они не имели на это права, они испуганно ждали, как будто над каждым нависла угроза оказаться виновным. Что делать? Куда идти? «Эй, в чем дело?» – крикнул мне кто-то. Я оттолкнул его локтем, он напрягся, привалился к своему соседу; я видел это глупое препятствие, это воплощение принципа, которое не желало устраняться. «Давайте-ка поспокойнее», – сказал полицейский. «В конце концов выходишь из себя», – по-дружески, с видом соучастника сказал мой коллега, беря меня за локоть, но в то же время подмигнул своему соседу. Этот образ хорошего парня, а! я узнал его: от пристава и до верховного комиссара, все мы были такими – снисходительными, понимающими, вносящими во все ясность, все превращали наихудшие небрежения законом, выворачивая их наизнанку, в нормальные поступки.
Я ушел. Я шагал все дальше, с одной улицы на другую, почти падал от усталости. Уже добравшись было до своего квартала, я наткнулся на полицейский кордон. Полицейские были повсюду, на любом перекрестке, перед каждым кафе, вокруг площади. Прохожие, разделившись на три очереди, представали перед проверяющими, которые, сидя за расставленными на открытом воздухе столами, их рассматривали, выслушивали и выносили решения. Я понял, что в принципе право на проход имели только обитатели квартала, и подумал, что эта формальность не должна меня беспокоить. Инспектор посмотрел на меня, посмотрел на мое удостоверение. «Тут чиновник», – сказал он, протягивая документ своему помощнику. Оба они были одеты как любой из нас, говорили без выражения, без страсти, и то, что они говорили, не казалось страшным, но этого хватило, чтобы у меня перехватило дыхание. «Почему у вас на удостоверении нет печати?» Он покрутил мое удостоверение, словно хотел этим жестом низвести его до состояния самой заурядной картонки. Внезапно он обратил внимание на мое молчание. «Ну-ка, ну-ка, – сказал он, – вы действительно служащий мэрии, Анри Зорге, 24 лет, проживающий на улице… Почему на вашем удостоверении не проставлена печать?» На инцидент уже обратили внимание и за соседним столиком, где другой инспектор уставился в нашу сторону и прервал работу, так что тишина стала казаться еще более тягостной. Мой собеседник, вежливо повысив голос, объяснил, что все жители квартала получили предписание в четырехдневный срок пройти вакцинацию и срок этот истек накануне, что в качестве госслужащего я должен был воспользоваться услугами медицинской службы мэрии, что в сложившихся условиях… он с вопросительным видом обернулся к своему коллеге. «Безусловно», – подтвердил тот. «В сложившихся условиях ваше удостоверение должно иметь подтверждающую печать – вот здесь, видите?» Он показал мне место пальцем. Я был болен, я не ходил в эти дни на работу. «В чем дело, – произнес он своим полицейским голосом, – вы что, немой?» Я был болен, я не ходил в эти дни на работу. Он смотрел на меня настолько сухо, что это лишало всех надежд объясниться с ним как-то иначе, кроме как мысленными речами, его взгляд был пылью, летней пылью. «Почему вы не хотите отвечать?» – тихо спросил меня другой. Но он понадобился за соседним столом, я потерял его поддержку. «Мы должны проверить вашу личность. А пока вас доставят в комиссариат».
В зале я не мог никого разглядеть, в воздухе струился какой-то холодный дым. Я видел только, как полицейский протянул сидевшему рядом со мной человеку пакет: хлеб и сыр. Тот украдкой передал мне краюху. «Коммерсант? Инженер? Преподаватель?» Он шептал, не глядя на меня, торопливо разламывая хлеб, и, в этой спешке, от смешения беспокойства и аппетита у меня закружилась голова. «А я консьерж», – сказал он. Полицейский, проходя мимо нас, секунду меня разглядывал, потом вызвал парня в измятой одежде, худого, явно совсем молодого, который в одиночку сидел на скамье; они вдвоем вышли. Затем в зал бросили с полдюжины человек, без кепок и курток, их оттеснили, осыпая ударами дубинок, и заперли в углу, где они, повалившись на пол, так и остались лежать, кто скрючившись, кто растянувшись во весь рост. «Кажется, я нарушил правила сдачи меблированных комнат, – сказал, поспешно отворачиваясь, мой сосед. – В моем доме их несколько. Жильцы приходят и уходят, но все делается по правилам. Вчера арестовали управляющего, а он очень тертый калач: у него под началом с полсотни, наверное, домов. Вы не едите?» – И он перехватил кусок хлеба, который я так и держал кончиками пальцев. Потом обратился к кому-то другому. Чуть позже я заметил, что его увели, почти тут же вызвали к комиссару и меня.
– Ваш дом – настоящий Ноев ковчег, – сказал он жизнерадостным тоном консьержу. – Вот ваше удостоверение, господин Зорге, – добавил он в мой адрес, глядя на меня так, будто хотел выгравировать у себя в голове мои черты для личного пользования.
Раскрасневшийся консьерж подмигнул мне – вероятно, давая понять, что для него все уладилось. У самых дверей я узнал подручного из диспансера. Снаружи сновали люди.
Туман, более разреженный, но и более влажный, чем утром, помог мне немного отойти от спертого воздуха комиссариата, хотя, как мне показалось, продолжал его атмосферу – настолько, что, вновь нырнув в него на улице, я задумался, не видел ли я, как он выходит оттуда вместе с нами. На территории рынка марево, стекая сверху вниз с домов этого захудалого квартала, скопилось в форме столь плотного облака, что, погружаясь в него, ты, казалось, направляешься к особенно блестящему и реальному островку. Рынок был пуст. Узкая улочка, на которой торговцы, стоя у своих лотков, обычно зазывали покупателей пронзительными и подчас угрожающими голосами, безмолвно терялась в тумане. Маленькие магазинчики были закрыты. Из какого-то переулка выскочил мальчуган, помчался по тротуару, топоча деревянными башмаками. Чуть дальше я увидел замершую в неподвижности женщину; засунув руки в карманы огромного фартука, она привалилась спиной к ставням одной из лавочек. Две другие женщины, проскользнув перед нами, внезапно толкнули какую-то дверь и исчезли. Улица, казалось, оживала. У кафе, на витрине которого виднелось огромное официальное объявление, мой спутник остановился, посвистывая, и несколько раз тщетно дернул дверь; шагов через пять он попробовал другую – за ней, когда она приоткрылась, обнаружился коридор, в его глубине я заметил двух женщин, освещенных керосиновой лампой. «Табак?» – спросил он у них. Те запустили руки в большой мешок и медленно подняли вровень с глазами тяжелые куски мяса. Мой спутник выругался. Чем дальше мы шли, тем оживленнее становилась улица. Прямо на тротуарах перекупщики останавливали прохожих и предлагали заглянуть к ним в кошелки. Все сталкивались, притирались друг к другу. И продающие, и покупающие лишь на мгновение выныривали из тумана и возвращались в него так быстро, так поспешно вновь из него выходили, что ты чувствовал, будто на каждом шагу тебя преследует один и тот же неуловимый персонаж, который требует все время одного и того же, предлагает, не дожидаясь ответа, одно и то же. В самом конце улицы, у фонаря, пять или шесть полицейских, повернувшись к незаконному рын-ку спиной, разглядывали проходящих перед ними по тротуару женщин; разглядывали их, но из-за тумана наверняка не видели, да и их самих можно было заметить издалека только из-за легкого электрического света, в нем они представали неподвижными, окоченевшими от холода и неуклонно верными своей задаче, которая, казалось, состояла в том, чтобы поблескивать, как маяки у далекой отмели. Чтобы сократить путь, мы свернули на Прачечную улицу. Все дома на ней казались пустыми, общественная прачечная заброшена, вода в стоках застоялась. Воздух уступил место пару, нездоровый холод которого ощущался не столько ртом, сколько плечами. Мой попутчик почти что бежал.
Я добрался до дома с облегчением: во что бы то ни стало вернуться к себе в комнату, ни о чем другом я и не помышлял. Но мое облегчение мгновенно рассеялось, стоило мне увидеть запруженный народом вестибюль; там толпились десятки людей, в бывшей комнате консьержа, на ступенях лестницы, вплоть до второго этажа. Кроме того, стоял невыносимый для меня запах. Он проник через дверь и в мою комнату, я чувствовал его за стеной, какой стыд! Как будто условный знак, предуведомление от слепых сил. Открыть окно? Снаружи, как угольная вода, поднимался туман. Часть вечера я слышал, как на лестничной площадке расхаживают туда-сюда, дышат запыхавшиеся люди; по другую сторону стенки топтались, двигали мебель. Я лег, одеяла мерзко пропахли дезинфекцией, карболкой. Я видел, как издалека приближается и словно бродит по комнате тошнота, мне было холодно. Какими могли быть симптомы этой болезни? Что-то вроде тифа? Я хотел что-то написать, взял со стола блокнот, но внезапно свет начал гаснуть, все, что от него осталось, – тонюсенькая красная нить внутри лампочки. Наверху, внизу, повсюду затихли шаги. С той стороны стенки ничто не шелохнулось. Темнота была полной. Внезапно, что за крик! – это было в нашем квартале, со стороны проспекта. Я сбросил одеяла. Оттуда же донеслось несколько глухих звуков, повторились, как серия ни к чему не ведущих небольших взрывов. Мне показалось, что воздух стал более едким. Внезапно прямо передо мной раскинулось необъятное зарево. В двух шагах плоский, холодный отблеск, куда более жуткий, нежели пламя, да, огненная картина. Я уставился на нее, я медленно двинулся к ней, она сопротивлялась, в конце концов она приклеилась к стеклу. Вдалеке, за деревьями, поднималось огромное пятно; оно захватило всю ночь, даже ее самые темные уголки. За открытым окном принялось потрескивать пекло, но как-то спокойно, как будто для того, чтобы его подпитывать, кто-то размеренно отламывал ветки. Ни души у наших окон, никаких отголосков. Ни ветерка. Скорее тяжелая неподвижность, грузное, душащее само себя лето. Я тщетно ждал воя сирен. Если мне и показалось, что я их расслышал, то это было разве что отдаленное воспоминание и эхо эха. Несомненно, спасательные служ