– Я уезжаю? Когда?
– Сегодня, конечно. Сегодня после обеда.
– Откуда он знает, что я не заражен? Он никогда меня не осматривал, он даже не врач. Он преследует только свои интересы.
– Будьте благоразумны. Эти пересуды о всяческих болезнях, вы должны понимать, это несерьезно: никакой эпидемии нет и никогда не было.
– Вы в самом деле так утверждаете? Вы согласитесь это засвидетельствовать… письменно?
– Но… почему? Да, если вы на этом настаиваете; почему бы и нет?
– Напишите, пожалуйста, например на этом листке, это не столь важно.
– Это вы тут задекларировали: «Я добропорядочный гражданин; я изо всех сил служу…»?
– Да, я. А теперь, будьте любезны, напишите: «После ознакомления с отчетами и консультации с экспертами я удостоверяю, что в Западном районе, как и во всех кварталах города и во всех регионах страны, нет никакой эпидемии».
– Только и всего? Вы хотите, чтобы я это подписал? Нет? Что вы собираетесь делать с этим документом?
Я взял листок в руку, я не читал его, и однако как все изменилось! Буквы прояснились, замерцали: над ними загорелись тысячи других знаков, всевозможных фраз, постыдных, деспотичных выражений, витийств пьяницы, криков хищного зверя, и из всего этого разгула закон формировал безукоризненную, окончательную сентенцию, неоспоримый для всех небосвод.
– Что с вами? – сказал он. – В чем дело?
– Да, – сказал я, – этот текст обжег мне пальцы. А теперь он блекнет. Но я не расстанусь с ним; я сохраню его как талисман; это будет талисман от меня, постоянное доказательство, что я не прав.
– Для шутки это уже слишком. Полноте, не стоит мучить себя этой бумагой, давайте-ка лучше ее сюда.
– О! – сказал я, – не могли бы вы хотя бы на мгновение сменить тон? Вы что, думаете, я придаю вашей бумаге хоть какое-то значение? Я могу ее порвать, смять в комок. Почему администрации всегда свойственно известное лицемерие? Чиновникам рекомендуют быть искренними, простыми. Им следует быть вроде оконного стекла, прозрачными; но они лишь глянцевые: с этикетом, церемониями, формальностями, через которые, никогда не достигая цели, постоянно ищет дорогу дух понимания. Ну или еще…
– Так и есть, это очень справедливое, очень тонкое замечание. Итак, никаких обиняков между нами? Вы же этого хотите? Беседа с открытым сердцем! Только в другой раз. Сегодня нужно решить вопрос вашей отправки.
– Нет, – сказал я, – еще пару минут. Я слишком долго вас ждал. И для начала, знаете ли вы, что ваши полицейские меня избили, что вчера меня несколько часов продержали в комиссариате, что весь этот район пребывает на осадном положении, что здесь царит полиция, жителей преследуют или, того хуже, оставляют на произвол судьбы, без снабжения, без поддержки, без помощи? Меня самого, предварительно избив так, что я от этого заболел, полицейские, скрывшись, оставили на тротуаре как какого-то чумного. У меня больше нет удостоверения, они его конфисковали, украли. Что от меня осталось? Как назвать подобное положение дел?
– Вас избила полиция? При каких обстоятельствах? Почему вы ничего не сказали мне об этом?
– Я вам об этом говорю, я не перестаю об этом говорить. Но ведь эпидемии-то нет, не так ли? Следовательно, нет и беспорядка, нет забастовки, нет пожаров. Нет волнений, я полагаю?
На мгновение он замер в неподвижности, как будто мое нетерпение нагнало на него скуку.
– Нет, – сказал он, – боюсь еще более вас рассердить, но их нет. Весь этот вокабулярий здесь неуместен. Кто вбил вам это в голову?
– Никто, – живо откликнулся я. – Но что значат все эти ушибы и дым вон там, видите? И все эти люди, которые стекаются отовсюду, которые наводнили дом, у которых больше нет убежища?
Он еще несколько мгновений простоял словно в сомнении, потом уселся на табурет. Он с любопытством всматривался в меня, ничего не говоря.
– Правда ли, – спросил он, – что вы рассказывали своим сослуживцам о намерении уволиться? Не упоминали ли вы в беседах с ними о претензиях наподобие только что вами упомянутых? Не могли бы вы попытаться вспомнить, что именно могли сказать или сделать в духе подобного круга идей?
– Почему вы выбрали именно этот момент, чтобы подвергнуть меня подобному дознанию?
– Но это же вы его потребовали. Вспомните: с открытым сердцем, с открытым сердцем! И к тому же это не дознание. Отвечайте, да или нет, и все будет сказано.
– Как до ваших ушей дошли подобные слухи?
– Ну, полноте, дорогой! На работе вы никогда не говорите в пустоту. Всегда находится кто-то, чтобы доложить о болтовне, только и всего. В этом нет никакой драмы.
– Я не вел на работе подобные разговоры, клянусь.
– Хорошо, очень хорошо. Так мне проще говорить с вами начистоту. Я всегда ценил ваш склад ума, глубину ваших сомнений, вашу серьезность, особенно серьезность. Без серьезности глубокие сомнения никуда не годятся. Ну ладно, если я напомнил вам теперь, как раз теперь эти истории, то отнюдь не для того, чтобы привести вас в замешательство, и не из семейного любопытства. Просто, могу вам в этом признаться, уже несколько дней вокруг наших служб наметились весомые признаки кризиса, на подходе суровые меры. Можете представить себе, что происходит: проверяются, пересматриваются, прочесываются досье; нас волнует малейшая аномалия в поведении – а прежде всего, слушайте хорошенько, ибо это злободневная мысль: каждому, от самого великого до самого малого, предложено подписать своего рода символ веры, теоретическую декларацию.
– Декларацию? Декларацию какого рода?
Он рассматривал меня с навязчивой мягкостью, обольстительной и коварной доброжелательностью, и от этого мне казалось, что он был не только рядом со мной, но и с другой стороны, перед, позади – и даже в другой комнате, где слышались шаги Луизы, все равно расхаживал взад-вперед именно он.
– Простую формулу. Могу вам ее записать, она совсем короткая. Вот: «Я обязуюсь поддерживать законную власть и действовать в согласии с ней. Я буду прививать уважение к ней своим примером и в любой момент буду ее защищать. Я почитаю ее за незыблемую и верю в ее верховенство». Таков бюрократический стиль, – насмешливо добавил он.
– Но к чему такие предосторожности? Что происходит?
– Вы же знаете поговорку: у бед короткая память. Это не первое и не последнее потрясение. А еще, ко всему прочему, администрации нужно в определенные моменты контролировать самое себя. Надо ли это объяснять? Это правило, это норма.
– Но не лжете ли вы, часом? Не пытаетесь ли просто меня впечатлить, напугать?
Он снова посмотрел на меня со своей дружеской и коварной улыбкой.
– Какой же вы недоверчивый и изворотливый! Не зря же вы чиновник. Хотите, я поделюсь с вами секретом? Что до этой формулы, это моя идея, я ее автор. Что вы об этом думаете? Вы обратили внимание на некоторые детали, вы заметили небольшое противоречие: «Я буду ее защищать, я почитаю ее за незыблемую»? Ха-ха, что вы на это скажете?
Он засмеялся странным, нестерпимым образом, словно хотел заявить: я сохранил право смеяться; горе тем, кто не может больше смеяться над такими вещами.
– А мое досье попало к вам в руки?
– Ваше досье? Само собой! Но вы-то знаете, что туда входит: кипа всяческих отчетов, целая жизнь на бумаге, все это не имеет особого значения. Наше учреждение хорошо тем, что оно ни во что не ставит порождаемые им горы текстов. Оно говорит каждому: вы – свое собственное досье, судите и решайте. Ну и, если отложить в сторону рекомендации, секретные замечания и другие авторитарные докумен-ты, мы все же остаемся в рамках семейных связей, и когда упоминается ваше имя, упоминается также и мое, и имя… вся, в конце концов, история, вы же понимаете. Так что мы оба волей-неволей находимся на одной галере, что обязывает нас оповещать друг друга о мелких перипетиях наших карьер.
– Почему вы насмехаетесь надо мной, ставя себя на одну доску со мной? Я годен разве что списывать ненужные бумаги, а вы – вы на самой вершине. Это издевка.
– Прошу прощения, закон формален: равные права, равные обязанности, никаких второстепенных служб, никакого exceptio capitis[1]. Как поется в детской песенке, в прихожей ты уже на самом на верху.
Откуда он взял эти слова? Я знал их и сам. Знал, что каждый, от самого смиренного до самого великого, всегда обязан видеть в себе единоличного представителя всей администрации, а та постоянно ощущает, что вся ее власть, весь ее престиж передан или предоставлен в руки одиночки. Но получилось так, будто эта истина полностью рассеялась при свете дня, так что мне приходилось выискивать ее бессильной памятливостью сна.
– В могиле выше ты уже не будешь, – внезапно сказал я.
– Можно и так, – воскликнул он. – В старых текстах всегда что-то есть. Нет, вы, знаете ли, поддались своим проблемам со здоровьем. Вы взяли больничный, вы посчитали себя ущербным. От нечего делать получили возможность встречаться то с одним, то с другим; вы стали ощущать беспокойство; вы пустились на поиски чего-то, как будто вам было дано еще не все. И вот, что же происходит? В конце концов наступает головокружение, кажется, что история вас бросила, что она продолжает свой путь без вас, – и вы начинаете судить, говорить и даже пишете в прострации, раз вам не дано опередить свои сапоги.
Он еще раз бессознательно повторил доверительным тоном слово «пишете», как будто обронил его, сам того не заметив. Меня внезапно задел этот намек, я вспомнил написанный в жуткий день черновик письма; в один миг я утратил самообладание.
– Но нельзя же принимать во внимание то письмо. Я его не отправлял. Черновик, того меньше, две или три фразы без конца и начала, написанные, чтобы занять перо.
– Тсс! Вот именно: школьное задание. Я это понял сразу, как только этот листок попался мне на глаза: письменная работа. Знаете, когда пробуешь новое перо, выбираешь весьма специфические фразы, несуразные сочетания слов, грамматические примеры. И все же на будущее, будьте бдительны, выбирайте в своем компендиуме формулировок не такие броские.