то решительный этап для нашей организации», – гремел он. Пройдя передо мной, взял со стола какую-то тетрадь, что-то вроде ведомости с отрывными страницами; она медленно повернулась, следуя за ним глазами, но он нервно бросил: «Посмотрите», – и она так резко дернулась к нему, что я отлетел в сторону. Он смерил меня раздраженным взглядом. «Вот, – сказал он, – четырнадцать непредвиденных пациентов; их предварительно разместили в малом зале», – и наклонился, чтобы указать какую-то точку на висящем на стене плане. Девушка взяла с одной из полок флакон. «Это?» – спросила она. От протянутой мне склянки поднимался легкий запах мятной настойки. Я пожаловался на ногу. Она в свою очередь посмотрела на план с множеством воткнутых флажков. «А его комната?» Оба повернулись к стене. Я желч-но пожаловался на ногу. «Вам действительно больно? Дайте-ка я посмотрю». Он взял красный флакон, ватный тампон и щедро плеснул жидкость, которую тут же ловко подтер всюду, где она пролилась мне на одежду или на пол. Она наблюдала за ним со странным видом. Огонь быстро охватил живот и грудь, сквозь ожог я ощущал неотступность его злобы: можно было вынести боль, но не ту враждебность, что изливалась из бутылки и норовила задеть меня за живое. Я отбивался. Он продолжал поливать. «Этого хватит?» – спросил он, затягивая у меня на бедре повязку, которую я попытался сдвинуть, чтобы, оставаясь на открытом воздухе, на глазах у всех, боль не оказалась опасным образом заточена во мне. «Все будет хорошо!» – сказал он, слегка похлопав меня по плечу. Я всмотрелся в него, и внезапно мне показалось, что человек в рубашке, бегущий по улице среди прохожих, которые не осмеливаются до него дотронуться, сошел с фотографии Буккса: точь-в-точь как один из этих парней, тот же землистый вид, та же нервозность, с которой невозможно совладать; в какую-то минуту страдание заставило его выпрыгнуть из постели и, босиком, выбросило наружу с сорванным одеялом; босиком, но я заметил, что его левая ступня была перевязана, повязка, охватывая лодыжку, оборачивалась вокруг ноги. «Заключенным выделят место», – объявил он, провожая меня к выходу. Он подтолкнул меня к двери, но я не сводил с него глаз: на шее у него виднелась цепочка сильно раздутых, чуть влажных ганглиев, веки по краям покраснели – ну и хлюпик, еще моложе, еще болезненней меня! Важным голосом он прокричал еще: «Жанна, не забудь об этих четырнадцати!» Она улыбнулась ему через мое плечо.
Я не сомневался, что нескольких больных поместят в мою комнату. Судя по шуму, переселениям и вселениям не было конца. Подселили к Дорту. Нескольких, похоже, разместили в старой квартире Буккса. Весь этаж наполнился шумом, запах так усилился, что проник и ко мне в прихожую. К вечеру все треволнения подошли к концу. Но тут же появились вновь прибывшие, двадцать, тридцать, может больше: я насчитал во дворе, где их предварительно разместили, более пятнадцати, кто-то из них улегся, по большей же части они присели на корточки или остались стоять. За этими пятнадцатью последовали другие, я их слышал, я издалека, не знаю уж как, улавливал в них нечто заунывное и враждебное: они не выглядели особенно больными, это были в общем-то крепкие малые. И однако, всякий раз, когда вновь начиналось хождение, на улице, во дворе, по коридорам, я чувствовал, как нарастает болезнь, воспламеняется мой ожог, и на смену возрождающейся при каждом успокоении надежде, что боль пресечется, приходила другая, более мрачная боль, вышедшая из более глубинных логовищ. Откуда они взялись? Как будто все эти тщательно охраняемые дома вновь обрели контакт с внешним миром, как будто, прорвав плотины, вновь хлынули воды и теперь катили, спокойно и одиноко. Не приходилось сомневаться, что все шло из рук вон. Судя по всему, их распихивали по прихожим, по коридорам, оставляли прямо у дверей, у моей двери, в какие-то моменты я даже воображал их у себя в комнате, настолько легко было поверить, что со своим все более и более близким дыханием, проникавшим сквозь стены, своим брюзжанием, а прежде всего манерой ворочаться на паркете, будто они связаны в единое целое, они с минуты на минуту захватят территорию и захотят занять любой клочок пустующего пространства. Медсестра пришла довольно поздно. Электричества не было, и я не мог взять в толк, как ей удалось, стоя рядом со мной, оказаться на виду с залитым невыразительным светом лицом, подталкивая к моей руке что-то, чего я не видел. Она опустила фонарик, и я, взяв у нее стакан, отставил его в сторону, чтобы к ней присмотреться. «Пейте же, – сказала она, – я тороплюсь». Я смотрел на нее, у нее было землистое лицо. «Больных разместят в этой комнате?» – «Нет». Я выпил жидкость и вернул стакан. Когда она забирала его, я положил руку ей на перчатку и медленно направил фонарик вверх, на ее лицо; она не сопротивлялась, лицо заблестело, стало еще более серым, серым как цемент. «Что происходит? Все идет из рук вон плохо, не так ли?» Она чуть попятилась, возможно, для того, чтобы лучше меня видеть, но в тот момент, когда она отодвигалась, на неподвижность ее черт, сделав их еще более застывшими, наложилось нечто, встречи с чем она хотела бы избежать: нечто, казалось, отвечавшее моим собственным страхам. «Все идет из рук вон плохо!» – сказал я, и я знал, что у меня перед глазами нечто куда более пустое, более бесплодное, чем любой страх, – и более унизительное. Девушка качнула головой. «Откуда взялись все эти люди?» – «Тсс, замолчите». Она еще раз цыкнула своим резким голосом. «Откуда они взялись? Это же не тяжелобольные?» – «Нет». – «Но почему их сюда доставили?» – «Я ничего об этом не знаю. Как ваша нога?» Я искал ее за той точкой света, что отталкивала ее в тень, и, пока вглядывался в ее широкие плечи и такую же широкую и грубую нижнюю часть лица, мой ожог стал ожогом стыда, чем-то ничтожным и унизительным. «Да, – сказал я, – ваш ассистент со мной не церемонился: этого хватит, все будет хорошо. Что это за парнишка?» – «Надо выпустить пар», – сказала она. – «Спасибо, я понял. Кто этот стажер? Я с ним уже встречался». – «Его зовут Рост, Давид Рост», – холодно ответила она. – «Рост?» На дверь в прихожую упал свет. Я увидел, что она накинула поверх халата свой плащ. «Больше ничего не принимать?» – «Нет, – сказала она. – Я дала вам болеутоляющее. Спокойной ночи».
Несмотря на болеутоляющее, я не заснул. Мне было не так уж и больно. Хотелось, чтобы было больнее. Чем больше я думал об этом Росте, тем яснее видел, как он вместе со мной погружается в туман, углубляется в пустые улицы и, охваченный страхом, бежит сквозь марево. Он был тогда всего лишь стажером, а теперь кричал, его голос отдавался громом. Слово «тюрьма» становилось в его устах его сугубой собственностью, монументальным указанием, понять которое мог только он один. Но меня то, что он говорил, ничему не могло научить. Я знал тюрьму лучше, чем он, я ходил по тамошним кабинетам, у меня там был товарищ, Крафф, через застекление он показывал мне столовую, где можно было различить отдельные столы, показывал старые постройки, на которые постоянно взирал, сидя в своем кресле. Сколько раз я у него побывал? Регулярно на протяжении целого года, с удивлением сообразил я. У Краффа там была откровенная синекура, и он не особо горевал о тех четырех пальцах, которых она ему стоила. Однажды я увидел, как он поднял к глазам руку и долго, почти любовно ее разглядывал, а затем, хотя на вид она была отвратительна – не столько из-за четырех отсутствующих, сколько из-за оставшегося, этакого белого волоконца, невероятно длинного и тонкого, недоброжелательного и беспощадного указательного пальца, – самым настоящим образом ей поклонившись, ее поцеловал. Ему выделили большой, светлый кабинет, выходивший во двор для прогулок заключенных. Все постройки действительно были великолепны, самые современные во всем районе, где хватало убогих улиц. Чуть дальше раскинулся новый, предназначенный для детей, очень красивый сквер с большими деревьями, озерцом, лужайками и маленьким зоопарком. Этот парк был виден из тюрьмы, великолепное зрелище. Несчастный случай произошел с Краффом за два или три года до этого. Тогда как раз подходило к концу размещение административных служб, и тюремные помещения пустовали. В старых постройках, которые должны были пойти на снос уже в следующем году, но в результате продолжали использоваться, поскольку их камеры оказались удобны для определенных дисциплинарных целей, оставалось лишь с полсотни заключенных. Крафф находил новое здание слишком пышным, а я сам, теперь я отдавал себе в этом отчет, очутившись там, не увидел особых отличий от других жилых домов – разве что в плане тамошнего комфорта, роскоши и хорошей практической организации. Крафф желчно называл это здание санаторием. Он знал все, что происходило в тюрьме, все, что случалось с заключенными, и заносил это в свой Дневник. Для большей информированности он приплачивал охранникам; хотя его работа имела отношение только к гражданскому состоянию, подозревали, что ему даны особые поручения по надзору, и эта репутация осведомителя, может статься, вызвала у него желание быть ее достойным. Его Дневник стал знаменит. Он читал отрывки из него всем посетителям, своим сослуживцам и даже простым клеркам из канцелярии. Мне он тоже зачитывал из него множество страниц; все эти истории о порочности заключенных походили друг на друга, но он никогда не пресыщался ими, утверждая, что переживаемое ими более сокровенно, более необычно, чем мы в силах себе представить. По его словам, многие правонарушители сами искали наказания, чтобы продлить свой срок, и охранники знали об этом и опасались нападения только от новичков и от тех, чье наказание подхо-дило к концу; от новичков – потому, что они хотят быть свободными, от прочих – потому, что они не хотят больше такими становиться. Этот Крафф был маньяком. Он охотно разделил бы камеру с кем-то из заключенных, чтобы лучше его узнать и втереться в доверие. По сути, занимаемое им положение его унижало. Его изменил несчастный случай. Когда он понял, что зажат между дверью и шахтой лифта, он закричал так, что его услышала вся мэрия, и это, кстати, спасло ему жизнь, ибо лифтер успел выключить ток. Что с ним стало сегодня? В данный момент я видел его руку, видел его самого настолько четко, как будто он находился в комнате, и тем не менее я никогда о нем не думал. А тюрьма? Почему Рост говорил о ней с таким торжествующим напором? Что он о ней знал? Осторожно, сказал я себе, ты обманываешь сам себя, тебе хотелось бы перестать все ясно видеть. Я так и не заснул. Болеутоляющее не слишком помогало. Утром на следующий день я не мог подняться.