Всевышний — страница 36 из 52

забывайте, вы-то тут не победитель.

– Но, – сказал я, глядя, как дрожат мои руки, – если вы меня сразу не узнали, за кого же тогда вы меня приняли?

– Да нет, я вас очень даже узнал. – Он снова в меня вгляделся. – Думаю, меня взбудоражил ваш здоровый вид. Открыв глаза, я обнаружил вашу лучезарную внешность: это было так неожиданно! У меня перед глазами только вот эти головы, и тут я вдруг вижу ваше лицо, ваш сияющий взгляд. Очень странное мгновение.

– У меня что, в самом деле был настолько здоровый вид?

– Чудовищно.

Он чуть прищурился и затем закрыл глаза. Каким печальным и униженным чувствовал я себя! Но разобраться, почему именно, мне было все еще трудно. В то же время я чувствовал себя лучше, мое запястье оцепенело; я решил уйти, раздраженно думая о маленькой служанке, которая, вместо того чтобы за мною присматривать, смылась с ватагой парней.

– Еще один булыжник, – сказал он, не открывая глаз и слегка кривясь.

– Опять ваш каменщик? – спросил я в некотором раздражении.

– Работает как может, – с улыбкой заметил он. – Возможно, он излишне добросовестен: тщательно отделывает, возвращается к одному и тому же месту, кладка никогда не кажется ему достаточно гладкой. По какому-то колебанию я чувствую, когда он собирается переместить камень. Ой! – завопил он. – Ой, ой!

Он выпрямился, свирепо уставившись на меня выпученными глазами, и его крик, хоть я его и предвидел, столь яростно меня отбросил, что я пнул ногой старика. Впрочем, он тут же успокоился.

– До моей комнаты редко доносятся ваши крики, – сказал я, придвигаясь ближе.

– Дело в том, что я почти не просыпаюсь. Такое случается в полусне. И еще, я ему помогаю. Мне всего-то и нужно слегка переместиться, буквально на волосок, чтобы работа пошла на лад. И я, я тоже играю свою маленькую роль.

Он хочет произвести на меня впечатление, подумал я; он мнит, что он выше, поскольку болен.

– На этом листке, – продолжал он, глядя на стену, – расписано приблизительное течение болезни. Вторая стадия может не занять много времени. Когда позвонки уже позади, все происходит чуть ли не одним махом; каменная масса аккуратно заполняет место между подготовленными сочленениями. Нужно быть очень внимательным, иначе вся конструкция разлетится вдребезги.

– А если все проходит гладко?

– Ну, – весело сказал он, – вы же догадываетесь, что происходит.

– Вы выздоровеете, – злобно сказал я, – выздоровеете, как и многие другие. Все они не кажутся такими уж больными.

– Не знаю. Есть и очень тяжелые, – прошептал он. – Некоторые только-только вышли из карцера. Скажи, Абран, тот парень, что лежит рядом с тобой…

К кому он обращался? Не в силах повернуться, он выбрал кого-то наугад – возможно, вот этого, массивного, очень смуглого мужчину, крестьянина с Юга, который, казалось, продрог, съежившись на своем матрасе; вплотную к нему – даже отчасти его придавив – терялся в пустоте другой больной; на фоне одеяла я видел, как его кирпичного цвета рука туго сжимает другую, забинтованную. Почему он удивил меня и даже шокировал, обратившись к ним, словно мы условились оставить их вне нашей беседы или хотя бы это само собой разумелось? И теперь все пристально смотрели на него напряженным взглядом, а некоторые даже с не слишком приветливым выражением. Я понял, что он обращался к патриарху в накидке: тот, выпрямившись, казался несколько скованным, без всякого выражения на лице, как бывает с очень пожилыми людьми; вероятно, он вслушивался. Наконец воцарилась тишина. Прошло достаточно времени. С тех пор как мы обратили на них внимание, атмосфера стала еще более угнетающей, более насыщенной тошнотворными запахами, которые казались чуждыми теплоте, нагромождению тел, дегтю дезинфекции, которые едва чувствовались; можно было подумать, что где-то в уголке гниет что-то совсем крохотное, и, однако, из-за этого невозможно дышать: запах был настолько неприметным, настолько низменным, что у меня возникло ощущение, будто я чую его на полу, ищу, скорчившись, руками и лицом среди пыли из канавок в паркете. Я вышел на середину комнаты. «Вернусь, – сказал я, ни на кого не глядя, – как только представится возможность». Дверь ко мне была распахнута настежь. Входя, я ясно увидел, в каких бедах мне предстоит убедиться. Ибо мои глаза не закрывались. Я знал слишком многое, нет большего унижения. Я упал на кровать, я прогнал служанку с ее котелком и пищей: маленькая, упитанная, порочная – я вызывал у нее страх, она была отвратительна. В какой-то момент, услышав за перегородкой шум, я с чувством неловкости подумал, что эти люди могли начать говорить или ныть. К вечеру я решил написать Букксу: никто не знал лучше меня, насколько опасно поддаваться искушению писать, но эти часы выдались такими долгими, такими мертвыми, что мне недостаточно было их пересказать: они сводились к единственной фразе, все время одной и той же, и мне было этого мало.

«Я знаю, что вы очень заняты. Тем не менее прошу вас, прочтите эти строки. Я вел на службе у государства спокойную и размеренную жизнь, изредка омрачаемую проблемами со здоровьем. Теперь с ужасом присутствую при ваших попытках изменить ход событий. Дело не в том, что я вас виню, я испытываю к вам симпатию, и от вашего безумия мне становится легче: увы! это значит, что оно ставит вас в услужение всему тому, что вы осуждаете.

Мне бы хотелось быть вам полезным, проявить максимальную лояльность. Но вы слепы, вы стремитесь в пропасть. Как открыть вам глаза? Вы сражаетесь в рядах врагов, и я сам обманываю вас, убеждая в своей искренности. Если я скажу вам правду, вы откажетесь от борьбы. Если оставлю надежду – то на борьбу, в которой вы обманываетесь. Умоляю, поймите: все, что к вам от меня приходит, для вас – ложь, ибо я – сама истина.

Мне бы хотелось убедить вас, что, нападая на учреждения, администрацию, весь видимый или скрытый аппарат государства, вы идете по ложному пути. Они не в счет. Если вы их упраздните, то не упраздните ничего. Если вы замените их другими, то замените их теми же самыми. И к тому же они направлены только на общественное благо: чтобы справляться со своими функциями, они всегда будут с вами заодно. Уверяю вас: в учреждениях нет ничего таинственного, никаких мелких секретов, скудных привилегий былых администраций – всего, что приводит в замешательство просителя и убеждает его, что за фасадом происходит что-то существенное, к чему он никогда не получит доступа. Кто угодно всегда может разобраться в чем угодно. Управляют, распределяют, решают среди бела дня, на глазах у всех, и благодаря полному равенству в каждое мгновение все государство целиком населяет душу и тело того, кто к нему обращается. Государство повсюду. Каждый его чувствует, видит, каждый ощущает, что живет в нем. В учреждениях оно скорее представлено, нежели присутствует. Здесь оно проявляется в своих официальных чертах, и, конечно, нет недостатка в его видимых проявлениях: исторические здания, учреждения, чиновники, реестры, картотеки, самые заурядные вещи облекаются здесь особым достоинством. Именно здесь взыскующий центра может тешить себя надеждой его обнаружить. Но это все же всего лишь центр. Едва его достигнув, уже улавливаешь его только косвенно, по столь же ничего не значащим показателям, как надписи над дверями, униформа привратников и т. п., он исчезает для любого, кто не вне его. Если быть с ними заодно, учреждения улетучиваются; они по-настоящему существуют только для тех, кто на них нападает. Отсюда и то ощущение пустоты, которое там встречаешь и которое объясняется не только немного печальным и торжественным зрелищем залов, где скользят колеблющиеся отблески прошлого: по всем этим комнатам расхаживают взад-вперед занятые работой предельно серьезные люди, стоит необыкновенный деловой гул, все суетятся, и, однако, посетителю не превозмочь что-то томительное и бесполезное, словно все вокруг зевают от праздности и скуки.

Мне бы хотелось, чтобы вы задумались об этих ложных видимостях. Все, что предпринимает администрация, дабы наделить законы внятной реальностью, – постановления, правила, меры разного рода – подчас кажется лживым проявлением власти, которой сопричастен каждый. Как будто размышление подвергает непосредственное чувство неоправданному искажению. Хорошо известно, что именно так законы обретают свое истинное значение, только такой ценой они и становятся законами. Но остается неприятное впечатление скрытой работы, вмешательства задним числом. Когда правительство, официально проводя в жизнь неотъемлемое, признаваемое за всеми право все знать, чтобы ввести в курс дела частных лиц, направляет к ним своих представителей или вывешивает на стенах и печатает в газетах основные решения, с точки зрения подспудно принадлежащего каждому гражданину знания все эти мелкие – в плане материальных средств – откровения скорее, кажется, маскируют меры устрашения, и закон, отнюдь не являясь местом встречи, где каждый чувствует, как его призывают к общности духа, оказывается уже лишь персональным и чужеродным уведомлением, которое адресует нам чиновник, неизвестно почему решивший относиться к нам как к врагам.

Не следует принимать это кажущееся извращение всерьез. Престиж государства, любовь к нему и, прежде всего, абсолютная с ним смычка, проявляющаяся через уклонение и неповиновение, связывают каждый ум, так что он не видит ни малейшей трещины в огромной конструкции, от которой он неотделим. Никто не в состоянии отличить режим от его проявлений, ибо закон раскрывается не как придется и наделен истиной только в общем движении, которое и вписало его глубоко в души, и вывело наружу в виде представляющего его суверенного аппарата. На практике всегда есть место критике, и в ней нет недостатка. Чиновники – такие же люди, как и все остальные, они ни в чем не превосходят тех, кем управляют. Если бы они присвоили себе особые, пусть даже совсем незначительные, права, мы бы оказались отторгнуты от родной земли и нам пришлось бы постоянно бороться, как и требовалось на протяжении веков, против далекой всесильной власти. При этом они выполняют свои функции, не извлекая из этого никакой выгоды, отнюдь не из-за того, что наделены большей человечностью, нежели простые смертные. Предполагается, что они лучше осознают, кто они такие: они не столько живут, сколько размышляют; в этом-то, как я знаю, мы и обнаруживаем административные искажения, в наших самых глубинных мыслях присутствует некая упорядоченность, объективность, как будто они всегда должны быть предметом отчета или без ретуши включиться в повествование. Отсюда, несомненно, и тот момент обдуманности и изворотливости, который отличает некоторых видных общественных деятелей, а также грубые и низменные манеры, зачастую свойственные представителям исполнительной власти, как будто у этих последних размышление, вместо того чтобы выражаться в выжидании, увертках и промедлении, требует от власти поспешности и слепой жесткости. Закон коварен: такое он производит впечатление. Он обманывает, даже когда карает. Он вмешивается повсюду под тем предлогом, что никогда не отказывает. Не в силах осудить никого на свете, он, кажется, всегда скрывает за благожелательностью лицемерие своих замыслов. Он – сама прозрачность и при этом непроницаем. Он – абсолютная и