Всевышний — страница 45 из 52

Однажды я получил от Буккса краткую записку, где говорилось: «События назревают, теперь участие в конфликте должен принять каждый». Именно тогда, хотя никто мне об этом не говорил, хотя Жанна отвечала на мои вопросы лишь молчаливым взглядом, я по-нял, что все это огромное предприятие, предуготовленное столькими ночными бдениями и снами, все эти несчастные, погребенные в могилах и тюрьмах, это безжизненное неистовство, эта свобода, растекающаяся по дорогам и неспешно поднимающаяся до уровня самых высоких домов, дабы стереть их жалкие ветхие фасады, все эти победы, все эти сомневающиеся в себе надежды стремились, не чураясь насилия репрессий и кровавого правосудия, извлечь закон из лона умиротворения, чтобы наконец добиться от него декларации о нападении. Теперь я знал, что означают тусклые, невзрачные толпы, которые заполняли ули-цы в определенные часы, тогда как в другие, с приближением ночи, даже самыми густонаселенными кварталами завладевала собственной персоной пустыня, как будто ее присутствие было столь же зримым, как и присутствие изгнанных ею толп. Когда я вновь слышал по ночам, как лопаются огромные пузыри, когда утром к словно бы случайно выбранным местам начинали стекаться взрывы, сначала капля за каплей, потом с жадностью раны, к которой по тысячам вен и каналов переносится все, что течет, и все, что оживляет, я мог догадаться, к какой мрачной работе готовятся униженные силы мира, дабы извлечь из своего унижения нечто отличное от согласия и успокоения. И тогда я расспрашивал Жанну о людях, которых знал: о поносившем Роста парне с раненой рукой – она рассказала, что в роковой час он, развалясь у себя в каморке ночного сторожа, спокойно наблюдал, как горит доверенный его надсмотру завод; об Абране, таком благородном старце, – тот в один прекрасный день примкнул к какой-то банде, чтобы расправиться с бригадиром, и, затолкав бедолагу в складское помещение, швырял ему в голову куски металла и осколки стекла; о кухарке, некогда консьержке одного из красивых загородных домов, утопающих в зелени на Юге: ее муж служил чернорабочим то на одном, то на другом предприятии, чаще же всего – на большой лесопильне, где помогал сортировать лес. В какой-то момент вспыхнули производственные конфликты; он занимал слишком незначительное положение, чтобы они его хоть как-то затрагивали; работает он, не работает – никого особо не трогало; и он так и продолжал служить то у одних, то у других, выбирая по обстоятельствам более прибыльное занятие. Женщина занималась домом, садом, часть которого была отведена для поддержания хозяйства; на ее попечении находился также сын хозяев, не вполне нормальный молодой человек, которого родители, высокопоставленные чиновники, прятали за городом. Однажды вечером ее муж не вернулся, не появился он и назавтра, и через день; она не знала, что с ним произошло. Через два дня явился человек из полиции и объявил ей, что во время стычки на лесопилке ее муж напал с киркой на заместителя директора и тот, защищаясь, выстрелил в ответ из револьвера. Раненый находился в госпитале. Женщина отнеслась к его словам с недоверием. Возможно, она разделяла предубеждение против полиции, не сомневаясь, что у той всегда есть причины изложить именно такую версию, а не другую, и восприняла рассказ полицейского лишь как смутное и зловещее предзнаменование. Возможно также, что, сочтя происшедшее непонятным, она не могла допустить, что простому работяге могло прийти в голову покуситься на кого-то в стычке, до которой ему не было никакого дела. Она отказалась посетить госпиталь и, оставаясь дома, как и раньше, день за днем ожидала возвращения мужа. Когда пришло официальное извещение о его смерти, она не поверила и ему – или, по крайней мере, слишком долго ждала, чтобы теперь ему поверить. Еще шесть месяцев она продолжала свою службу, потом в один прекрасный день ушла вместе с молодым идиотом, сыном своих хозяев, который жил с ней по сей день. Девушка рассказывала мне обо всех этих людях холодным, лишенным какой бы то ни было вовлеченности тоном – просто потому, что разговоры составляли теперь часть ее жизни со мною. Но, выслушивая ее излагаемые равнодушным голосом рассказы, я не переставал в то же время слышать, как будто какому-то громкоговорителю было поручено повторять их для меня и для всех, слова из записки Буккса: События назревают, теперь участие в конфликте должен принять каждый. Эти слова, я знал об этом, ждали ответа, но ответ был обречен приобрести настолько трагический и оскорбительный смысл, что никто в мире не смог бы найти в себе силы встать, подойти к столу и остановить на несколько мгновений репродуктор, чтобы этот ответ записать. Возможно, было что-то смешное в его ярости, ярости человека, который хотел заставить себя ненавидеть и задыхался в проявлениях дружбы. Но предусмотреть заранее, что многим из тех, кто под ударами несправедливости, которую невозможно загладить, вышел из состояния не воспринимаемого ими унижения, для обретения свободы потребуется превратить своих недругов во врагов, а свои отношения с ними – в битву; что эти люди, вконец утратив хладнокровие, окажутся готовы превратиться в волков, открыть за каждой дверью мясницкую лавку, запуская механизмы репрессий и войны; что в конечном счете все эти преступления приведут разве что к удвоению добросердечных предосторожностей, было невозможно даже на мгновение ока. Война, думал я. Но с кем сражаться? Обескураженные воспоминаниями о зле грезят о войне. Но когда она начинается, это все же не война, а всего лишь унизительный маскарад, фиглярствующее желание, новая и постыдная версия мира.

Как-то утром мы вышли на улицу. Ей поручили посетить несколько домов, а она уже не могла больше оставлять меня одного. Сразу же накатила жара. Мы оставили проспект за спиной, дома стали реже; земля – почти желтой. Улица расширилась; казалось, потекла, снова сузилась; следы дороги терялись среди жмущихся друг к другу захудалых доща-тых лавочек, крытых жестью лачуг, пытаясь прочертить начатки проулков, которые никуда не вели. Кое-где открывались заваленные металлоломом пустыри, их пересекали уже лишь жалкие остатки дороги, но чуть дальше вновь обнаруживалась все столь же колеблющаяся, столь же уверенная в себе улица, уходящая вдаль между домов под непоколебимым сводом жары. Я не мог понять, я ли иду за ней или она за мной. Она шагала бок о бок со мной, сама по себе, размеренным шагом, не глядя ни направо, ни налево. Навстречу нам попадались люди, другие шли следом и на мгновение ускоряли шаг, чтобы нас нагнать. Машины оттесняли нас на тротуар или к дощатым заборам. Иногда шум усиливался, словно со всех соседних дорог единственно на эту улицу оказалась сброшена вся городская суматоха и прохожие сотнями соскальзывали сюда, стекаясь ручейками, с медлительностью истощенных, неспособных отыскать уклон вод. Этот шум, эта толпа подчеркивали, в какой пустыне продвигались две тени, связанные друг с другом тенью связи. Несомненно, было бы куда пристойнее, будь эта улица затерявшейся в обезлюдевшем районе дорогой; было бы не так удивительно, если бы она, миновав живую местность, проникла в каменный хаос, в холодный и бесплодный Север. Но это был и город с его грузовиками, двухколесными крестьянскими тележками, жестоким солнечным днем, с женщинами, неспешно, без цели высыпающими стайками из магазинов, и вместе с тем – пустыня, угрожающая сила которой проистекала не из одиночества, не из мертвой земли, не из какой-то там ущербности мира, а из великолепия и спокойствия неистощимой жизни.

Дом, перед которым она остановилась, возвышался среди разбросанных в беспорядке складов и пустых дворов. В коридоре не было ни души. В самом конце, перед слабо освещенной лестницей, ютилась комнатка уполномоченного; он вышел, посмотрел на меня, посмотрел на нее и пропустил нас внутрь. Ни с его стороны, ни со стороны кого-нибудь, кто встретился мне в этом доме и в других, ни разу не промелькнуло и тени сомнения относительно моей личности: никто не спрашивал, кто я такой, зачем пришел; никто, казалось, не удивлялся моему присутствию. Он вынул из шкафа бумаги и разложил их на столе – в частности, там был перечень беженцев с их именами или предполагаемыми именами: в здании ютилось более трехсот душ. В других списках указывалось число больных, стариков, детей, профессия дееспособных, уточнялся объем продовольственных запасов вкупе с адресами поставщиков и именами ответственных за доставку; в конце шел длинный перечень предметов первой необходимости, в которых ощущалась нехватка. Пока она листала все эти бумаги, мужчина не знал, чем заняться, – не знал, чем заняться, и я; мои глаза останавливались то на именах и цифрах, то на темных закоулках комнатки, освещенной тусклой электрической лампочкой. В глубине, должно быть, находилась втиснутая в узкую нишу кровать; два ряда скамей загромождали проход; комната не была грязной, но, клетушка клетушкой, вся в пятнах застарелой темноты, казалось, уже никогда не сможет оказаться на свету. Жанна направилась к двери. С первых же ступенек нас окутал сладкова-тый и едкий запах, вызывавший в памяти жуткий запах диспансера, но более коварный, подобный нашептыванию женских голосов, исполненных подозрений и обвинений. На лестничной площадке человек из каморки толкнул несколько дверей, как будто хотел, чтобы мы заглянули внутрь, но вместо квартир открылось небольшое помещение, как бы вестибюль, в который, похоже, выходили другие комнаты. Помещение это казалось довольно опрятным, но ничто не указывало, что здесь, среди скатанных матрасов, одеял и сваленных в кучу, как в багажном отделении провинциального вокзальчика, чемоданов, могут жить люди: так и виделось, как со свистком женщины, подхватив уже завернутые и перевязанные тюки, взвалят их на плечи и уйдут прочь. При моем появлении не прозвучало ни слова. Я вошел первым. Шесть или семь женщин, кто в халате, кто в плаще, смотрели на меня не двигаясь, с таким видом, будто их собрали тут в ожидании кого-то, возможно меня, возможно кого-то другого, но ни один из их жестов не выдавал, что́ они о таком появлении думают. Тем временем зашел и мужчина, он хотел было пройти к окну, но не успел, в свою очередь появилась Жанна, за ней же, словно до того она каким-то магическим образом удерживала их в стороне, а теперь своим вторжением, наоборот, созвала со всех концов дома, теснились другие женщины, сошедшиеся с этого этажа и предвещавшие появление следующих, чьи шаги доносились с лестницы. Вмиг в небольшую комнату набилось еще с десяток душ, десять любопытных и апатичных особ со схожими лицами, не молодых и не старых, не городских и не деревенских, своего рода привидений, вышедших, казалось, скорее из какого-то абстрактного источника, средоточия неподвижности и терпения, а не из настоящих комнат с жильцами из плоти и крови. Никакого удивления на лицах, никаких следов неодобрения, как и вообще никакой заинтересованности. Их бесстыдные глаза, безучастно заявляя, что я не из их числа, ограничивались этим приговором, не пытаясь его усугубить. Они рассматривали меня со всей своей безучастностью, с той праздностью, что, собственно, побуждала их смотреть; и эта, на грани фанатизма, праздность заставляла меня бояться сам не знаю чего непоправимого, одного из тех безумных поступков, последствия которых могут выйти за любые рамки. Я показал Жанне жестом, что хочу выйти. Несколько детишек, затесавшихся среди взрослых, изводили меня, один из них вцепился мне в куртку; я с размаху отпихнул его, и он упал, но не закричал, не отвел от меня глаз – даже падая, он продолжал вглядываться в меня с невозмутимым и удовлетворенным выражением на лице. Я пробился через их толпу. На лестничной площадке, на ведущей на другие этажи лестнице толпилось еще множество народа. Рой мух, подумал я, осенних мух, заискивающих и навязчивых, уже на три че