На рассвете примчался ординарец с приказанием двинуться в деревню Верховица. Идти приказано на рысях.
— Бой такой — прямо страх; аж земля гуркотит! — сообщил ординарец. И все мгновенно насторожились.
Это было 14 августа. Вышли на заре. Солдаты спокойные и строгие. Только изредка слышится:
— Ну, теперь, братцы, смерть поблизу нас ходит.
В Верховицу пришли к девяти утра. В зеленой ложбине, окаймлённой высоким гребнем, уже стоял полупарк 46-й бригады и наш дивизионный лазарет. Гулко бухали пушки, трещали пулемёты и ружейные залпы, и пушисто таяли в воздухе дымки разрывающихся шрапнелей. Развернулись биваком, вскипятили чайники. Задымились походные кухни. Солдаты поминутно взбегали из ложбины на гребень, чтобы посмотреть, куда ложатся снаряды. Понятие об опасности как-то вдруг улетучилось. Все смеялись, острили, дурачились и в блаженном неведении готовы были верить, что на свете есть только весёлое небо, поля и возбуждённо грохочущие пушки, голоса которых так хорошо сливаются с нашим приподнятым настроением. Чувство было такое, как будто из ложи наблюдаешь за интересным театральным зрелищем.
Появились раненые с кровавыми пятнами на грязных, измазанных руках и с неподвижно застывшими зрачками. Без особого беспокойства их расспрашивали о бое:
— Далеко отсюда?
— Вон там, за мостиком, версты три не буде.
Вдруг тень упала на зеленую ложбину, повеяло смертью, и через деревню со свистом перелетел снаряд, и почти в ту же минуту, корчась от боли, испуганные, с землистыми лицами, появились на гребне десятки раненых. Держась друг за друга, принимая странные позы, спотыкаясь и падая, они медленно двигались на нас, и это шествие было сказочно страшным. Красными огненными языками болтались обрывки платья. Мерзко хлюпали сапоги, наполненные кровью, и большие, огромные глаза светились безжизненно и тускло, как догорающие восковые огарки. Раненых было много — человек до трехсот. Меж ними два офицера.
— Попали под пулемётный огонь, — пояснили нам офицеры. — Австрийцы подняли руки и винтовки дулами опустили. Мы поверили, подошли. А они подпустили близко и давай поливать из пулемётов. Это все, что от полка осталось.
— Какой полк?
— Пултусский.
Мы взяли у наших солдат индивидуальные пакеты, и все вместе — офицеры, солдаты и медицинский персонал — начали наскоро перевязывать раненых. У некоторых кровь сочилась в пяти и больше местах. Монотонно и неохотно, простыми крестьянскими словами рассказывали раненые о пережитом.
— Много яво, один через один, прямо, как черва, лезут.
— А хорошо дерутся?
— Пока водка в манерке есть — дерётся.
Работа кипела. Раненые все прибывали — измученные, серые, покрытые пылью. Мимо нас проезжали пустые передки.
Проносились конные ординарцы. Какой-то артиллерийский офицер, остановив взмыленную лошадь, с изумлением обратился к нам:
— Отчего не уходят парки?
— У нас нет предписаний, — отрапортовал Кузнецов.
— С ума вы сошли?! — крикнул офицер. — Какое там, к черту, предписание, когда в двух верстах австрийская артиллерия позицию занимает! — И злобно добавил: — Теперь все равно не уйдёте, захватят... — Махнул безнадёжно рукой и ускакал.
В ослепительный солнечный день эти слова прозвучали зловещим приговором.
Раненые мгновенно исчезли. Мы бросились к лошадям. Парк давно стоял наготове. Люди были все на местах. И не успели раздаться слова команды, как лошади лихо рванули в гору.
Впереди шёл 46-й полупарк, сзади нас — дивизионный лазарет.
Внезапно что-то прозвучало над нами громко и певуче, как мотор.
«Аэроплан», — мелькнуло у меня в голове. Но тут же раздался свистящий металлический визг, и кто-то крикнул:
— Стреляют!
— Господи! — закрестились солдаты и, не дожидаясь команды, ездовые яростно стегнули по лошадям и свирепо заорали: — Рысью! Рысью!..
Лошади неслись вскачь. Каждый новый разрыв усиливал общее смятение. Глаза были жадно устремлены вперёд, где синел спасительный лес.
— Скорей, скорей! — инстинктивно шептали губы.
И вдруг задние ящики врезались дышлами в спину передним, и вся колонна остановилась.
— Чего стали? — загремели разъярённые голоса.
— В полупарке лошадь убило. Выпрягают.
Было около шести часов вечера, когда мы подошли к Тарногурам. Штаб дивизии уходил. Командир парка пошёл с донесением в штаб и через три минуты вышел оттуда с трясущимися губами.
— Плохо, — шепнул он офицерам, — нас обходят с обоих флангов. Приказано без промедления отступать к Холму.
Не отдыхая, мы двинулись дальше. Но, пройдя версты четыре, за Избицей мы вынуждены были остановиться, так как все шоссе на протяжении многих вёрст и вправо и влево было запружено отходящими войсками.
... Не знаю, когда это началось: вчера, неделю, месяц тому назад. Изо всех сил стараюсь взглянуть хладнокровно на то, что происходит кругом, но ничего не понимаю. Клокочущая лавина из конских и человеческих тел, из двуколок, ящиков и повозок залила все дороги. Нет больше ни рядов, ни офицеров, ни команды, ни связи. Артиллерия смешалась с пехотой, население с войском. Без цели, без смысла мечутся долгополые евреи, грохочущие крестьянские фурманки, голосят и рыдают бабы, с дико горящими глазами бредут без конца солдаты. О чем они думают?..
Людской поток все вздувается. Люди и лошади сбиваются в плотные кучи. Задние ряды, вовлекаясь в панический поток, бешено напирают, захлёстывают передних и оглашают воздух неистовой бранью.
Наступила душная безлунная ночь. В темноте, прорезанной пожаром и кострами, металось тёмное и слепое безумие. Люди, лошади, пушки бесформенно расплывались. Скомканное пространство превратилось в сумрачный многоголосый хаос. Точно из какой-то чёрной глубины порывисто устремились на землю миллионы лязгов и топотов, и от этого грохота и крика все казалось ещё лихорадочней и непонятней.
— Что же это? Что же это? — оторопело твердили офицеры. А худенький ветеринарный врач Колядкин, слабый и нервный, отчаянно струсил и, по-детски ломая руки, кричал беспомощным голосом:
— Пропали! Переловят нас, как куропаток...
На другое утро с восходом солнца мы пришли в Красностав. Все местечко запружено было парками, обозами, лазаретами и пехотой. Не было ни одного свободного дома. Мы расположились биваком у моста, и тут неизвестно отчего, быть может от света, от брызжущего солнца, от беспредельной воздушной синевы, почему-то всеми овладело сладкое опьянение. Как-то сами собой зароились фантастические слухи о львовских удачах, и сам я заодно со всеми поддался волнующему подъёму и дерзко окрепшей вере в собственные силы.
Солдаты также были охвачены этим радостным возбуждением. Старый фельдфебель Удовиченко, поглаживая жёлтые усы, вдохновенно ораторствовал в толпе:
— Скучно здесь. Куды глазами ни гляну, войны, войны настоящей нету. Уйду я на батарею... Эх-х, выехал бы сейчас на позицию и скомандовал бы: первое! второе!.. Как стрельнет — душа радуется. На! Получай, проклятый!..
А в другой кучке грязный, обмызганный пехотинец рассказывал с презрительным пафосом:
— Австрияк что? Разве ж это народ? Ничтожный, рыхлый народ, прямо сказать — песок сыпучий. Ты его только шалтани, а уж он бежит, как вода из рукомойника. Ей-богу!..
После недавних страхов мы жадно впитывали эти бодрые речи, и когда, как бы в подтверждение слухов, был неожиданно получен приказ вернуться на старые стоянки в Тарногуры, армия опять несдержанно верила в себя. Передавались самые удивительные вещи. Необыкновенную популярность приобрели казаки, которым приписывали массу блестящих подвигов. Успешно устраняла все препятствия на своём победоносном пути наша артиллерия. И на каждом шагу подвергалась посмеянию неповоротливая австрийская пехота. Но перед самыми Тарногурами, в Избице, нас поразила первая неожиданность: здесь дожидался ординарец с предписанием... отойти к Красноставу. Двое суток без отдыха, днём и ночью, бросали нас вперёд и назад между Красноставом и Избицей.
— Да что они, смеются над нами? — негодовали офицеры. Солдаты, не зная ни имени корпусного командира, ни даже того, к какому мы корпусу причислены, с убеждением передавали в своих беседах:
— Вишь ты, какую штуку придумал: командир-то корпусный — немец, на ихнюю сторону передался, вот и гоняют нас до устатку, на истерзание, силу последнюю вымаривают...
К вечеру 16 августа после четвёртого отступления от Избицы наше изнурительное движение неожиданно приняло характер панического бегства. Трудно сказать, почему и откуда хлынуло это внезапное отчаяние, но что-то зловещее завертелось, завихрилось, как снежный буран. Опять смешались люди, лошади, зарядные ящики, двуколки и трагические фурманки перепуганных жителей. Дисциплины как не бывало. Ни армии, ни командиров. Был сброд усталых и голодных людей, ежеминутно готовых превратиться в дикий панический поток.
Кругом пылали пожары, гремели пушки. Мы не знали, кто справа, кто слева... И когда наступила ночь, в оглушительном гуле безостановочно ползущих обозов вспыхнули мрачные предчувствия. Трудно вырваться из цепких объятий паники в такие минуты. Нервы мучительно напряжены. Кажется, кто-то гонит всю армию навстречу полному истреблению. В тёмном кругу испуганных и сбитых с толку солдат пышно расцветают нездоровые, нелепые, навязчивые бредни. Все с затаённым ужасом ждут неминуемых, подстерегающих бед. И вдруг свирепо, пронзая темноту, рванулся оглушительный крик:
— Втикайте! Вбивають! Кавалерия сзаду!..
Мгновенно, как смерч, закрутились дикие вопли. В воздухе засвистели кнуты и ругательства, хлёсткие, как удар нагайки.
— Р-рысью! — кричали люди обезумевшим голосом. — Рысью! Передавай дальше! Р-рысью!..
И толпы вооружённых людей, повинуясь безумному приказанию, ринулись вперёд. Задевая и опрокидывая повозки, бешено мчались в темноте зарядные ящики и двуколки. Слышно было, как трещат и ломаются оглобли, как стонут подмятые под колеса люди.
— Вбивають! Из пулемётов бьють! — ревела обезумевшая толпа. — Рысью! Передавай дальше! Рысью!