Всходил кровавый Марс: по следам войны — страница 28 из 97

Выступили в начале двенадцатого.

День был морозный, ясный. За ночь сковало лужи, и дорога плотной чёрной лентой вилась между гор, сверкающих белоснежной гладью. Несмотря на мороз, солнце грело, как летом. Мы шли пешком в расстёгнутых шинелях. Воздух, насыщенный озоном, опьянял, как вино. Гулко перекатывались орудийные выстрелы.

Чётко потрескивали винтовки. Откуда-то из-за гор вылетело и повисло в солнечном воздухе молодецкое «ура», повторенное стоголосым эхом и дружно подхваченное другими частями. Бросились в атаку? Или это вспомнилось сидящим в Окопах, что сегодня 1 января? Все равно. Горы, потрясённые новыми залпами, уже глотают и перекатывают с холма на холм другие звуки.

Мы весело подвигаемся вперёд. С крутой вершины на фоне чернеющего леса виден Тухов с тонким шпилем уцелевшей костельной колокольни и красной ратушей. Особенно приветливо выступали сводчатые ворота чьей-то красивой виллы, казавшиеся издали входом в какой-то волшебный грот. В действительности внутри и около виллы расположился головной перевязочный пункт, где люди задыхались от вони и грязи и где в нетопленых комнатах на полу матрацы кишели вшами.

Но можно ли думать о вшах, о навозе, об изувеченных пальцах, когда кругом на сотни вёрст все горит таким великолепием? Когда и горы, и воздух, и могучие хвойные леса дышат неукротимой радостью жизни? Когда так возбуждающе... грохочут пушки и высоко над головой, как царственная птица, в потоках света кружится с дробным жужжанием аэроплан?

Справа от дороги, почти не отставая от всех её изгибов, долго путалась и кружилась узкая глубокая речка Бяла, которая, повернув под мостом, разлилась озёрами по долине и побежала на запад.

Мы шли на юг. Дорога становилась все живописнее и круче. Точно из-под земли неожиданно вырастали одинокие хуторки. Журчали горные речки. Пыхтели и постукивали молотилки.

Шипели и, сверкая, вертелись мельничные колеса. Над конскими трупами чёрной кружевной сетью кружились стаи ворон. И бодро грохотали горные пушки. Сколько раз видел я эти картины, и красота их все ещё не исчерпана для меня.

В Рыглицу пришли часа в два. У входа в местечко стояла красивая молодая полька лет семнадцати и, улыбаясь, смотрела, как мы шагали по грязи, с трудом вытаскивая калоши.

— Далеко до местечка? — обратился я к ней.

— Да это и есть местечко.

— А квартиры свободные имеются?

— У нас стоят офицеры, все помещение занято. — Девушка кокетливо улыбалась, и улыбка её как будто бы лукаво добавила: «Я знаю, что тебе хочется поселиться поближе ко мне, но это тебе не удастся... Не удастся!»

Мы отошли. А девушка продолжала смотреть нам вслед с той же хмельной улыбкой на губах. И вид у неё был такой завоевательно-дерзкий, как будто не мы, а она вступала в завоёванный город. Может быть, она так же, как и мы, захмелела от солнечного света и горного воздуха?

Поселились мы — с командиром — в просторной опрятной комнате маленького мещанского домика. На стенах зеркала, картины, ковры; по углам мягкие кресла, на комоде безделушки, открытые письма, цветы, статуэтки, молитвенники, часы. Говорят, здесь жила учительница, которая уехала из Рыглицы с переходом местечка в наши руки. Но вещи её и платья остались, и вся комната носит живой и уютный вид. Я затрудняюсь, однако, определить по обстановке и украшениям комнаты возраст хозяйки. Судя по старым истрёпанным молитвенникам, это, скорее, старушка. О почтённом возрасте их обладательницы говорят и ветхие часы на комоде. В антикварной лавке за них уплатили бы большие деньги.

Вечером заглянул к нам главный врач Новиков вместе со священником и доктором Железняком. Новиков — толстый, огромный, прожорливый, с крошечным черепом хитрого пигмея. Младшие врачи изображают его каким-то чудовищем. Он позволяет себе самые гнусные вещи.

— Я могу вас заставить полы мыть! — кричит он им.

— По какому праву? — возмущаются младшие врачи.

— А вот! — указывает он торжественно на увесистый том дисциплинарных взысканий. — В этой книге все так написано, что я могу с вами сделать все, что мне вздумается.

Он почему-то считает себя либералом и потихоньку от врачей передаёт мне секретные приказы. Сегодня он сунул мне незаметно секретную телеграмму Радко-Дмитриева о подбрасываемых неприятелем прокламациях.

Все время грохочет пушечная пальба. Протяжным рычанием разносятся выстрелы горных орудий. Изредка долетает с севера, вероятно из-под Тарнова, глухое буханье тяжёлых снарядов.

Приехал ординарец из Тарнова и передал, что по городу стреляли. Выпущено было восемь снарядов. Некоторыми из них разрушен вокзал. Штаб корпуса передвинулся: осколок снаряда упал возле почты. Над городом все время кружил неприятельский аэроплан. Не выяснено, были ли это выстрелы из тяжёлых орудий или бронированному автомобилю снова удалось, как в первый день нового года, прорваться сквозь нашу цепь.

Ночь была беззвёздная. Вместе с Виляновским и Василенко бродили мы по сонному местечку.

Незаметно мы перешли через мостик и очутились на окраине местечка, где расположились обозы. Перед нами развернулась картина, полная глубокого настроения. Неподвижно стояли тёмные очертания гор. В густом мраке, прорезанном огнями костров, шевелились и плавали людские тени. Фыркали лошади. Гремел по камням ручей. Пугливо вздрагивал воздух от орудийных залпов. То тут, то там обрисовывались отдельные возы, конские морды и серые солдатские группы, выхваченные пламенем из темноты. Мы прошли к костру. На большой охапке сена, завернувшись в шинели, дремали два бородатых солдата, а над головами у них кружили тысячи искр. Трое других сидели на корточках вокруг костра. Четвёртый поддерживал огонь, подкладывая заборные колья, и оживлённо рассказывал:

— Только мы разгрузились и отъехали с полверсты, как загрохотало и прямо через дорогу бухнуло. Ну, ладно. Едем мы дальше. А оно опять как загудит будто под нашими ногами. Глянули, а уж на вокзале что-то горит. Ну, ладно. Узнали, куда попало, и дальше. Так четыре раза оно грухнуло, и от разу до разу минут по двадцать. Два снаряда через дорогу перелетели, а двумя в вокзал попало. После сказывали, он по городу стрелять начал. Только нам уж не видать было.

Слушали, молчали. Подошёл бородатый солдат, покряхтел и неопределённо бросил в пространство:

— Хорошо бы полежать у огня.

— Ложись, где снегу побольше: мягче бокам будет, — шутливо ответил голос из темноты.

Подходили другие солдаты, с тяжёлыми брёвнами на плечах, складывали у костра свои ноши и молча смотрели в темноту, где огненными волнами колыхались такие же костры, вокруг которых сидели такие же бородатые фигуры. Вдруг, щемя и волнуя, поплыла печальная песня:

Ой не спится в ночь осеннюю,

Льются слезы, слезы частые.

Подкатилось горе лютое,

Подкатилось, присосалося.

Сирота ль ты, сиротинушка,

Горемычная головушка,

Да ты спой-ка с горя песенку

Про житьё своё военное.

Не крута гора, не горушка,

Ты тяжка-высока крученька:

Середь поля-долу чистого

Из костей мужицких выросла.

Где катилась речка малая,

Берег с берегом не сходится:

Опоили землю-матушку,

Опоили кровью русскою,

Кровью русскою солдатскою.

Уж ты смой, вода студёная,

Ты стуши нам раны жгучие,

Припокровь, сосна зелёная,

Ты головушки победные.

Пение оборвалось. Раздался внезапный треск: это осел домик, откуда таскали бревна.

Фыркали лошади. Гремел ручей. Чутко вздрагивал воздух, сотрясаемый тяжёлыми выстрелами.

С раннего утра грохочет горная артиллерия. Позиции как будто придвинулись ближе. От каждого удара вздрагивают оконные стекла и отчётливее слышны разрывы. Из-за гор долетает урывками ружейная трескотня. С каждой минутой я все больше вживаюсь в быт войны. Знаю, что где-то за горами, окружающими наше крохотное местечко, тянутся грязные дороги, соединяющие нас с остальным миром. Но с каждым днём эта связь становится призрачнее.

* * *

Расхаживаю молча из угла в угол и слушаю, как Евгений Николаевич фрондирует по адресу Брусилова:

— Надо взять под уздцы Брусилова. Это он все зарывается. На кой черт мы полезли сюда?..

Слова не доходят до сознания. Я мотаюсь по комнате, ловлю бессознательно удары орудий и жду наступления вечера. Я знаю, что в этом теперь будет заключаться вся моя жизнь в Рыглицах: днём я буду ждать ночи, а ночью наступления дня.

За ужином адъютант рассказал о суде над «шпионом». Несколько солдат задержали на позиции человека с бомбами в руках. Доставили его в штаб корпуса. На допросе выяснилось, что он австрийский солдат. По его словам, он лежал в русском госпитале, куда попал после боя. Потом его выписали и отпустили. Выдали ему штатское платье. Надумал бежать. Набрёл на наши позиции. Увидел бомбы и взял, чтобы отнести своему офицеру, но был схвачен.

Так как не было никаких улик, на основании которых можно было думать, что он собирался кому-либо причинить вред своими бомбами, и бомбы действительно были русские, австрийца оправдали и приказали доставить его в качестве военнопленного в штаб дивизии. По дороге он был убит казаком, которому надоело с ним возиться...

Прибыл последний эшелон 1-го парка (он тоже шёл через Кельцы). Ему приказано расположиться в двух верстах от Тарнова в деревне Воля Рженьдинска. 2-й парк по предписанию из штаба по-прежнему остаётся в Тарнове. Невзирая на это распоряжение, Базунов настаивает на переходе 2-го парка в Шинвальд, так как иначе, по его мнению, парк неминуемо будет взорван.

Вообще, настроение у всех довольно унылое. Жалуются на плохие дела и повторяют в один голос, что не видят основания, почему бы им стать лучше.

На питательном пункте в Тухове имеются какие-то сановные сестры. С их слов передают, что до февраля не предвидится никаких перемен: война будет оставаться позиционной. Среди высшего командного состава, говорят офицеры, существует твёрдое убеждение, что война будет длиться ещё долго, но никак не дольше осени.