Всходил кровавый Марс: по следам войны — страница 30 из 97

И вдруг, уставившись на меня с таким выражением, как будто он обращался ко мне за окончательным разрешением всех сомнений, сменив восторженный тон на будничный и чрезвычайно смиренный, он осторожно бросил:

— Согласны вы со мной, пан капитан?

— Во-первых, я не капитан, а доктор, а во-вторых... во-вторых, почему вы знаете: может быть, мы оттого и воюем с вами, представителями скорострельной культуры, что перед миром вдруг обнаружились с такой мучительной фальшью разрушительные и разлагающие силы милитаризма? Если вы сами, будучи служителями церкви, уже не верите больше, что людям дано укрепляться духом в страдании, то не значит ли это, что старая вера умерла? Что среди разрушительных элементов старой культуры зреют какие-то новые семена? Что люди предчувствуют нечто новое, во имя которого стоит проливать потоки человеческой крови...

Я вдруг остановился. Ксёндз смотрел на меня злыми ироническими глазами и громко, язвительно, откровенно хохотал мне в лицо. Но тут же, вежливо изогнувшись, он заговорил с прежней страстностью:

— Так вот что означает это избиение младенцев и насилование старух? Насаждение новой культуры? Так! И это вы, русские капитаны и русские полковники в союзе с русским казачеством, несёте Германии и Австрии свет истины? Извините, пан доктор! Я знаю: в России есть много благородных и высокообразованных людей. Вы очень талантливы от природы. Но ведь вы ещё обретаетесь в зародыше. По сравнению с нами вы — дикари, вы — варвары! Вы не доросли ещё до грязной, изношенной обуви на наших ногах. Вы барахтаетесь ещё в тине татарского невежества. Я расскажу вам небольшой эпизод. Пусть это останется между нами. С месяц назад у меня остановился проездом один очень известный ваш генерал. Мы разговорились, разоткровенничались. И вот я обратился к нему с откровенным вопросом: отчего вы не строите школ в России? Отчего вы не даёте просвещения вашему умному, крепкому, но такому ещё тёмному народу? Знаете, что он мне ответил? «И Вавилон, и Греция, и Римская империя, — заявил он с величайшим апломбом, — были счастливы и могущественны лишь до тех пор, пока просвещение не коснулось низов. Дорога к потрясению государственной мощи лежит через народную школу. И доколе мы в силах, мы постараемся уберечь наш народ от ваших европейских бацилл».

Вы понимаете, пан доктор, что я далёк от желания уподобить вас этому генералу. Но поверьте, много ещё русских учёных, писателей и бунтарей разобьют себе головы о медные лбы ваших Пуришкевичей. Да и что все ваши отрицатели, нигилисты, журналисты, либералы, скептики, социалисты по сравнению с этой генеральской твердыней?.. Вся Россия — это тюрьма. Замкнутая, заколоченная, без света. Где люди сплотились и доросли до силы каменной глыбы, но ещё не доросли до понимания простейших человеческих истин.

Когда я слушал рассуждения вашего генерала о судьбах Вавилона и Греции, я — признаюсь вам откровенно — думал: «И эти господа сулят нам освобождение Польши? Нет, такого освобождения нам не надо».

— Вы очень верно судите и чувствуете, пан каноник. Ваши мысли единят вас с лучшими людьми моей родины. Но не старайтесь же затушевать основу вопроса. Ведь именно ваша Европа не верит ни этому благородству, ни этому великодушию. Она верит только в могущество капитала и пушек. К этой заветной цели она движется твёрдо и неустанно, пуская в ход бесчестность, коварство, истребительные машины и беспощадную ненависть. И надо же положить конец этому новейшему варварству. Не так ли?..

— О, конечно, пан доктор. Не думайте, что вы видите перед собой наивного полковника Европы. Я ненавижу немцев не меньше, чем они нас: они не забыли Грюнвальда[16] и до сих пор со страхом косятся в нашу сторону. Но я изучаю их язык, потому что это вручает мне ключ к тем знаниям, которыми они владеют. Приобщаясь к их нравам, к их культуре, я овладеваю их собственным оружием. И напрасно вы думаете, что Германию можно победить теми средствами, которыми владеете вы. Вы — только пушечное мясо в этой игре, где Англия играет вашими головами. И если победа останется на вашей стороне, то плодами её воспользуется только Англия.

Мне даже кажется, что Россия совсем не задумывалась над мыслью, зачем она воюет? Ну, скажем, вы, затратив миллиарды денег и миллионы жизней, получите наконец Галицию. К чему она вам? Мне говорили, что если поехать от австрийской границы до конца ваших владений на Камчатке, то путешествие это будет длиться сорок восемь дней и сорок восемь ночей. Россия... Какое же значение может иметь для вас прирезка Галиции? Это все равно, что второй носовой платок для моего костюма. Нет, вы просто игрушка в руках коварной Англии.

8

Жуткое впечатление пережил я сегодня в брошенных окопах. День был солнечный, светлый. Мы шли по горным дорожкам и широким межам, нырявшим из ложбины в ложбину. Просторные дали то свёртывались, задвинутые холмами, то опять раздвигались. При свете солнца ясно голубели горы, покрытые темнеющими лесами; глянцевито-белым блеском сверкали далёкие снега. И совсем далеко впереди, на высотах, виднелась ровная, убегающая цепь горбатых окопов. Высоко над нами раскинулось небо — голубое, спокойное, торжественное. В ушах раздавалась странная музыка: это рвались шрапнели.

Мы шли по холмистым уступам, вдыхая вольный воздух Карпат. Навстречу нам попадались крестьяне, учтивым поклоном спешившие выразить свою покорность. Вереницей тянулись горные парки со снарядными лотками через седло. Неожиданно вырастали отдельные домики в тесной ложбине. Вдруг на гребне горы чуть прикрытые ельником развернулись двумя огромными цепями окопы. Они были оставлены совсем недавно. Всюду валялись патроны, гильзы, рваные патронташи, отрезанные солдатские рукава и голенища, штыки, винтовки, подсумки, осколки снарядов, обоймы, коробки из-под консервов, шрапнельные стаканы, обрывки писем и свежие насыпи с крестами. На некоторых крестах простые надписи: «Гядовой 280-го Сурского полка, крестьянин Таврической губ. Мелитопольского уезда Афанасий Позняков и фельдфебель Григорий Червонихин. Убиты 20 декабря». Возле одного из окопов возвышался могильный холмик, отмеченный небольшим сосновым крестом. На кресте висела простреленная солдатская фуражка, а под ней полустёртая надпись карандашом: «Солдат Кромского полка. Умер геройской смертью 22 декабря, спасая друга. Оба убиты».

Сейчас же за двойной цепью наших окопов, шагах в шестистах, расположились окопы австрийские — с характерными коридорами, брустверами и траверсами. Здесь была совершенно такая же картина. Только вместо серых лохмотьев валялись обрывки синих шинелей; вместо белых узких обойм — двойные, широкие, из чёрной жести; вместо трехгранных штыков — плоские, широкие ножи; вместо жёлтых консервных банок — белые; вместо русских писем — немецкие и польские, но с теми же нежными словами: дорогой, коханый, милый, любимый. Сколько солдатских писем размётано ветром по всем ложбинам Карпат, по грязным галицийским дорогам...

Мы подобрали несколько писем в окопах, грязных, измятых. Одно из них, большое, во многих местах сильно перечёркнутое, — неотправленное письмо офицера. Или, может быть, набросок письма, черновик. Оно очень длинное, писано под Новый год и набрасывалось второпях. Думаю, не совершу нескромности, если приведу несколько отрывков из этого письма. На нем лежит печать того фатализма, которым отмечена психология всех воюющих.

...Прошу вас, внимательно прочтите это письмо. Я не ожидал, что вы напишете... Удивляюсь. Но получил: значит, вы меня помните. Это хорошо. Но этого мало. («Боже, как мало!) Мне казалось, мы с вами два разных различных полюса. Виноват, я не магнит и вообще нечто совершенно противоположное вам. Я живо помню моё знакомство с вами... Я тогда способен был совершить что угодно, лишь бы разговаривать с Вами. Я ушёл от вас, опьянённый восторгом. Встречаясь потом с Вами, я всегда находился в особенном состоянии: я горел... Всего этого я не б силах забыть даже здесь. Только вы (вы одна) так действовали на меня. Больше никто, никогда. Вы не старались так сжигать меня — выходило независимо от вас. Все это было само собой. Не вы того хотели, этого хотела сама судьба.

Во время мобилизации вы встретили меня — и таким тоном, как будто я для вас самый обыкновенный знакомый, бросили мимоходом: «Едете?.. Может быть, вернётесь калекой?» Это было грубо. Если это так — оставьте меня с моими страданиям. Или вы мне скажите: «Я хочу быть с вами безгранично искренней». Или я услышу от вас: «Я вам не компания, и умирайте, не достигнув того, чего жаждали всей душой. Другого исхода у нас с вами быть не может. Поймите; мы не принадлежим к обывательской породе...» Вот чего я жду всем существом своим. Простите банальную чувствительность; вы для меня дорогое воспоминание виденное издали рая. Тот сад, благоухающими цветами которого я любовался издали. Но меня не пустили в этот сад; я там был лишний.

Теперь великое мировое дело. И я участник этого тяжёлого дела. Но вас не могу забыть. Я часто вспоминаю о вас. Вспоминал вас вчера, вспоминал то письмо, которое вы написали мне ещё из Курска. Перебирал все наши встречи, и странно: сегодня получил от вас новое письмо, которое, я считаю, написано только из любопытства и... спешу удовлетворить его. Поздравляете с Новым годом? Благодарю вас— и вас также поздравляю. Интересно вам от нечего делать узнать, что со мною? Я ещё жив и кто знает, быть может, и буду калекой. В Г омеле я сформировал полк и теперь командую им. Много людей, лошадей, пулемётов, а боя никакого. Раньше было мучительно много дела. Бились у Новой Александрии, бились у Кракова. А теперь находимся около Т-ва. В горах. Живу уже три недели в одной халупе (так называются сельские домики в Польше), у поляка слесаря. В одной тесной комнатке нас шесть человек офицеров; раньше было много движения, почти каждый день и ночь. А теперь отдыхаем. Людям много тёплых вещей присылают. Денег тоже много. Корм хороший. Теперь стоим против противника, окопались, и идёт маленькая перестрелка. Не то было прежде; гром пушек, непрерывная трескотня ружей и пулемётов. Сейчас затишье. Довольно сильные морозы и большой снег кругом. Описать вам Карпаты? Нет, лучше признаюсь в маленькой нескромности; иногда я позволяю себе мечтать, что после войны мы побываем здесь вместе с вами.