Всходил кровавый Марс: по следам войны — страница 51 из 97

Не знаю, верит ли пани Мыслинска в мои медицинские познания, но я охотно откликаюсь на её приглашения. Делаю это не без тайной корысти, так как всегда ухожу от неё обогащённый. Говорить она большая любительница и мастерица. Ей хорошо известна история каждого окрестного фольварка, каждого мостика и мельницы. У неё много друзей в Тарнове, Кракове и Варшаве. Но что всего интереснее — на её глазах протекла вся война — с пропагандой, торжественными декларациями и грабежами. Или, как выражается моя собеседница: она слыхала все «вызолоченные слова» и видала всю «медную истину» войны. Разговор ведётся вначале в изысканно-дипломатическом стиле.

— Не смотрите, — говорю я пани Мыслинской, — на мои погоны и вообразите, что перед вами — самый преданный друг.

— Хорошо, — улыбается она. — Я буду рассказывать. Может быть, и в моей походной аптечке найдётся лекарство, полезное для вас.

Рассказы пани Мыслинской я урывками заношу в дневники. К сожалению, в моем грубоватом переводе сильно потускнела их «вызолоченная» дипломатичность.

— ...Вы спрашиваете, испытывала ли я страх, когда рвались снаряды над Шинвальдом? Я затрудняюсь вам ответить. Мой первый испуг начался гораздо раньше. Восьмого ноября вдруг вспыхнула паника. Никто не стрелял. Никто совершенно не думал об опасности. Но через Шинвальд откуда-то хлынула волна беженцев (беженцы), и за ней опять потянулись интеллигенты, чиновники, евреи, арендаторы фольварков. Девятого ноября был взорван мост на Бяле. И жизнь замерла. Наши войска ушли, русские не приходили. Двенадцатого ноября убит был русский казак. Не знаю, произошло ли это в стычке или жители убили казака, но труп его валялся на улице и почему-то вселил в меня невероятный испуг. Назавтра пришёл патруль из семидесяти человек. Я ждала, что начнётся жестокая расправа за убитого. Но, к моему величайшему удивлению, офицер даже не поинтересовался убитым и только распорядился: «Закопать!»

Я спросила у офицера, занят ли Тарнов? Офицер ответил, что уже вторую неделю. В Тарнове у меня много знакомых. Недолго думая, я поплелась в Тарнов. По дороге натолкнулась на казачий разъезд. Двое подъехали ко мне: «Ты куда, старая?» — «В Тарнов». — «Разрешение есть?» — «Нет...»

Казак удивлённо посмотрел на меня и спросил: «Который час?» Я вынула часики, посмотрела и сказала. Часики у меня золотые.

Один казак потребовал: «Без пропуска ходишь. Давай часы!» Я сказала: «Не могу. Это у меня память моей покойной дочери». — «Ну, а деньги есть у тебя? Дай...» — «У меня нет денег, — сказала я. — Может, у вас есть? Дайте мне, — я вам большое спасибо скажу». Казаки рассмеялись и уехали.

В Тарнове было тихо. Многие из знакомых удрали, многие остались на месте. Они говорили, что жителей не обижали (жадной кшивды никому не зробили). Когда назавтра пришла я в Шинвальд, то застала там целую дивизию. Если не ошибаюсь, это была сорок вторая пехотная дивизия. А может быть, сорок второй пехотный полк...

Пани Мыслинска замолчала.

— Ну что же? Рассказывайте дальше, как было...

— В тех домах, где стояли, солдаты не брали. Спрашивали: хлеб есть, сало есть, чай есть? И когда им отвечали: нету — они давали своё: «На тебе, пан, хлеба! Пей с нами чай!»

Но каждый шёл в соседнюю халупу и грабил хуже мадьяра. Особенно круто приходилось от проходящей пехоты. Шли пехотинцы небольшими группами — усталые, голодные, еле передвигая ноги. Одна такая партия — человек пять — зашла ко мне. Лица как у покойников. Еле винтовки держат. Просят: «Дай, бабушка, хлеба!» «Хлеба, — говорю, — нет. Могу дать картошку». Поели. Поблагодарили. Один пять копеек даёт. Потом вышли — и в соседнюю халупу. Через минуту слышу крик. Я бросилась к соседям. Вхожу, солдаты душат бабу за горло и кричат: «Хлеба дай!» Начала я их просить, а они рукой машут: уходи, а то и тебя задушим. И все в халупе перерыли, из сундуков платки вытащили; хлеб, масло, сало, сахар все унесли...

* * *

— Пани Мыслинска! Могу я к вам обратиться со щекотливым вопросом? Сможете — отвечайте по совести...

— Ой-ой, — лукаво улыбнулась она. — Прыгать в воду, просить взаймы и целовать хорошенькую женщину в губы — надо, по нашей польской поговорке, без предварительной цензуры.

— Ну хорошо. Как отнесётся Галиция к возможности быть завоёванной нами?

— Евреи отдали бы полжизни, чтобы русских не было в Австрии, — ответила она сдержанно.

— А вы?

— Мы уважаем каждого еврея за обывателя.

— Так... Вы, значит, не хотите мне ответить?..

Она помолчала, окинула меня пристальным взглядом и решительно заговорила:

— Я знаю, что вы — не из Пуришкевичей... Тут один ваш офицер сказал мне: «Я пятнадцать лет прослужил в Польше и в течение пятнадцати лет поляки шипели мне в спину: «Сволочь!..»

Можете быть уверены: пока существует русская армия, никакой автономии вы не получите». «Мы отдали на растерзание тело всей Польши. Что же ещё нам сделать, чтобы заслужить ваше расположение?» — спросила я его. «Ассимилироваться с нами!»

То есть променять нашу тысячелетнюю культуру на вашу пятисотлетнюю татарщину?.. Так? Потому что какая же у вас цивилизация? Пётр Великий обрезал вам бороды и кафтаны и одним взмахом своей тяжеловесной дубинки превратил долгополого холопа в раба, одетого по-европейски... Все по приказу свыше... Другой культуры в России нет.

— Вы разве не читали тех «милостей», которые обещаны Польше?

— Ага! Вы сами потешаетесь над ними. Да кто же им верит? Сколько раз я слыхала от ваших же офицеров: «Бросьте пустые бредни! Не мечтайте о польском королевстве. И никакой вы автономии не получите. Разве может ваше правительство дать вам больше того, что оно даёт собственному народу? Если конституция считается вредной для нас, то чем же Польша лучше России?..» Помилуйте, что должны испытывать мы, слушая такие речи, мы, прожившие столько лет в условиях политической свободы? То, что русской Польше кажется благом, для нас — величайшее несчастье.

— И таково, по-вашему, мнение всей Галиции?

— Простому люду в настоящее время не до политики. Пал Перемышль, падёт ли ещё семь Перемышлей — народ мечтает пока только о мире... Ведь он задыхается в тисках голодной смерти. Вы посмотрите: уже целые процессии голодных ходят по сёлам и местечкам и требуют: хлеба, хлеба!..

— Кроме хлеба, народу пока что ничего не надо. Но интеллигенция?

Пани Мыслинска замолчала и глубоко задумалась.

— Что же интеллигенция?.. Она сурово покачала головой:

— Интеллигенция предъявит вам очень тяжёлый счёт.

— За что?

— За бесцельное разорение Галиции. — Глаза её блеснули гневной иронией. — О, вы нам дали хорошенький урок. Мадьяры нам дали урок жестокости, а вы — урок какой-то дьявольской страсти к разрушению... Ведь вы не воюете, а ведёте себя как пьяные самодуры. Возьмите хотя бы наше местечко. Зачем разнесли вы мельницу на дрова? Большую, прекрасную мельницу, которая обслуживала обширнейший район. Если бы мельница работала, она прежде всего пригодилась бы вам самим. Вы привозите из России зернодробилки, которые употреблялись в десятом веке. Ведь мы не слепые. Ведь на наших глазах ваши лошади надрываются, волоча эту огромную тяжесть. И в результате — жалкий помол, не дающий и десятой доли того, что вам нужно. А от мельницы не только вам, но и всему населению была бы польза..

А что вы сделали с досками? У нас в Галиции доска — драгоценность. А вы попалили их на костры. Сколько фольварков растаскали вы на дрова? Во что превратили вы наши школы? А библиотеки, оранжереи, парки?

А сейчас? В самый разгар полевых работ вы выдумали какую-то трудовую повинность. — Голос её становился все более резким и жёстким. — Да, счастливы страны, не испытавшие неприятельского нашествия. Но такой неприятель, как Россия... О, я не завидую тем австрийским солдатам, которые оставили в Галиции жену или дочь!.. В Тарнове у меня есть несколько знакомых семейств, которые жили зажиточно до войны: железнодорожный чиновник, бухгалтер, адвокат, несколько учителей. У них взрослые дети, девушки. Я перестала у них бывать. Страшно смотреть на них. Средств к существованию никаких. Все давно продано. Помощи ниоткуда. А фунт солдатского хлеба в Тарнове — восемнадцать копеек...

Ваш тарновский комендант открыл все еврейские магазины, оставшиеся после бегства хозяев, и пригласил на место приказчиц школьных учительниц. У нас в уезде триста учителей и учительниц. Признаться, я думала, что немногие согласятся на такую работу. Мы не привыкли к таким приёмам. Но... седьмой месяц без жалованья сидят... Ринулись все, а счастливиц оказалось только... восемь. По рубль двадцать копеек в день... Что остаётся делать остальным?..

И вот те, которые помоложе, идут туда, куда толкает их ваше офицерство. Вы знаете, почти все тарновские женщины и девушки давно превратились в проституток. Да как же иначе, если это — единственный способ спасти себя и семью от голодной смерти... Груды кирпичей и золы, обуглившиеся трубы, жалкие остатки домашней обстановки — все это пустяки. Города, сметённые вами с лица земли, будут вновь восстановлены. Есть нечто похуже растоптанных кустов. И те, что раздавлены падающими домами или изувечены артиллерийским огнём, ещё не самые обездоленные...

Впрочем, многие даже разбогатели и выступают такими павами... Например, горничная доктора Гаусмана. Сам он удрал в Вену, а горничную оставил стеречь квартиру. Теперь она катается по Тарнову в автомобилях, носит шикарные туалеты и, говорят, самые видные русские генералы считают за честь поцеловать у неё ручку. Её соперница — служанка с соседнего фольварка. Не такая красивая. Но грудь — во какая... Каждое утро её отвозят в автомобиле. Казачий есаул князь Бутаев среди бела дня подошёл к ней на Краковской, расстегнул её лиф и сунул за пазуху шестьсот рублей. Об этом с завистью шепчутся все голодные тарновские весталки... А разве это единственный повод для соблазна? В любом домишке, в любой халупе, где поселяется офицер, целомудрие задыхается в нищете, а податливость пышно расцветает. К услугам милой податливости — и солдаты, и лошади, и казённый лес. А дрова теперь в Тарнове — на вес золота. Что дрова? Из Бича и Горлицы ей везут керосин, из-под Тарнова — пиво, из экономического общества — свечи, сахар, консервы... У дверей наяды караулят десятки перекупщиков, лавочников, и в одну минуту она превращается в богачку... Я слыхала собственными ушами, как один очень почтённый педагог говорил со вздохом нескрываемой зависти своему более удачливому собрату: «Вам хорошо... У вас две взрослые дочери!..»