Всходил кровавый Марс: по следам войны — страница 66 из 97

Пять без десяти. Канонада гремит с неослабевающей силой.

* * *

В 366-м полевом госпитале. Груды раненых на полу. Беседую с ранеными в сортировочной:

— Как дела?

— Да разве мы знаем? Шли и падали, шли и падали... Вот все, что мы знаем.

Молодой вольноопределяющийся объясняет с оттенком превосходства:

— Положение неопределённое. Наш правый фланг выпирает австрийцев, а на левом засели германцы: их не сдвинешь.

— Это где же?

— У Синявы. Мы — Кавказского корпуса.

— Разве с германцами так трудно воевать?

— Трудно, — отвечает хор голосов.

— Крепкий народ.

— Хитёр больно.

— Хитрее хитрого. Его не собьёшь.

— Правда это, что немцы наших раненых прикалывают?

— А как же. В приказах про это было.

— Кто собственными глазами видал, как немцы наших раненых добивают?

— Я, — выступает вольноопределяющийся. — Под Жирардовом, на германском фронте, наши окопы в восьмидесяти шагах были. Видно было все, что у них делается. Я сам видал: как доползёт до них после атаки наш солдат, они его прикладом по голове. И не раз, много раз видал.

— Добивают, ваше благородие, добивают, — подтверждает солдат с Георгием. — Я врать не буду — для чего мне? Сам своими глазами видал. Вот теперь, когда отступали из Галиции. Ранило нашего фельдфебеля в ногу. Он упал. Наскочили сзади германцы и прикололи.

— А фельдфебель где был?

— Сзади, отстал маленько. Ногу ему пулей задело.

— Что ж, он упал?

— Никак нет. Шёл сзади.

— Ну и что же?

— А германцы, вишь, сзади наскочили и штыком.

— Ты впереди был?

— Так точно. Впереди.

— Откуда ж ты знаешь?

— Слыхать было. Кричал он — фельдфебель: «Братцы, колют меня!» Я обернулся. Глядь, а он уже мертвец.

— Может быть, немцы не знали, что он ранен?

— Никак нет. Знали. Раненого завсегда видно.

— Больше ты не видал, чтобы раненых добивали?

— Как же. Не раз видал.

— Вчера вот, — снова вмешивается вольноопределяющийся, — из нашей роты душ двадцать в плен решили сдаться, а я с товарищем не схотели. Товарища снарядом убило, а я в кустах схоронился. Так я ж видал. Многие на колени падали, руки вверх подымали — просились. Всех германцы перекололи.

— И чего врёшь? — резко и неожиданно выступает солдат с небольшой бородкой, раненный в обе ноги. — Никогда герман раненых не колет... Из нашего Сальянского полка сколько пленных он подобрал. Теперь домой письма пишут: хвалят германа — во как.

— Не колют? — зло огрызается вольноопределяющийся. — А ты ещё повоюй, повоюй лучше — вот и узнаешь.

— Ас чего бы это он одних колол, а других нет? — иронически усмехается солдат с бородкой. — Никто этого не видал, чтобы герман докалывал. Одни только враки.

— А в газетах что пишут? А приказы читал?

— В газетах врут, — раздаётся несколько голосов. — Возьмём в плен тридцать, а в газетах печатают все триста. По газетам в Германии голодом дохнут, а у каждого германа в сумке по четыре консерва. Голодаем-то мы, а не они... Газетам тоже теперь верить не всегда можно.

Из заднего угла, опираясь на большую дубину, выходит, ковыляя, солдат, с загорелым наглым лицом и трескучим нахальным голосом:

— Это кто говорит: в приказах не сказано? Сказано либо не сказано, а про то, добивают ли немцы, меня спроси! Ещё как добивают, сволочи! А у меня-то нога отчего разворочена? Я до пулемётчика добрался. В пятнадцати шагах разрывной пулей скосил. Так икру на две порции и разворотило. Что ж, я бы ему молчал? Добрался бы только — десять раз убил бы. Шкуру спустил бы, хоть раненный, хоть сто раз раненный. Он, подлец, как хороший картёжник, — все двадцать одно выбрасывает, — так он своим пулемётом народ режет. Провёл — и срезал, как бритвой. Как водой поливает пулями. Дерево возле пулемёта стояло. Раз провёл — в нем шестнадцать пуль одна за другой сидят.

— Ну и чего ж? — прерывает рослый солдат. — Тебя, что ль, докалывал?

— Я бы его доколол! Я хоть и разжалованный в пехоту, а все же казак. Козуля — по-ихнему. А ты вот слушай! Ранило меня прямо, как топором, пополам разрубило. Упал я и в кусточки пополз. Вижу: солдатик лежит. Посторонись, говорю, земляк. Толкнул его, дёрнул... А у него-то стаканом вся голова разбита, и мозги наружу вывалились. Только прилёг я, слышу: стонет солдатик. Подошёл к нему германец и давай карманы обшаривать. Потом начал переворачивать. Не знаю, сказал ли чего солдатик, либо крикнул, только герман как хватит его прикладом — и пошёл.

— Ну, есть сволочи и промеж них и промеж нашего брата, — брезгливо выдавил черноусый хмурый солдат. И потом добавил с оттенком почтения: — Что нам не бреши, а немцы — народ образованный.

— С австрийцем легче воевать?

— Да, с ним полегче. Он пужливый. Сейчас в плен сдаётся.

— А мадьяры?

— Мадьяры — это, как бы сказать, наши цыгане. Он наскакивает жёстко, а чуть задело, от раны плачет, как баба.

— Мадьяры, — самоуверенно вмешивается казак, — интеллигенты, нежные... боли не выдерживают. Я одному мадьяру нос откусил — солёная кровь, противная. Тьфу!.. Герман — тот лютый. Хитёр. Сильный. С ним никакого сладу. Тут с нами один герман. В плен забрали. Так его два раза штыком проткнули, а он утекать пошёл. Нагнали да прикладами по голове. Едва довели. Его ведёшь, а сам поглядывай, не зевай... Австрияка гнать не приходится. Он плену рад. Вели мы душ шестьдесят русинов. Русины — они говорят по-русски. «Нам, — говорят, — уже мир вышел, а вам ещё воевать».

— Австрияк — мразь. Герман нам цикорию ломает, а мы австриякам. Чешем по рылу — почём зря.

— Зачем яво обижать? Он смирный, — медлительно протестует бородатый солдат.

— А чего на него смотреть? Что герман, что австрияк — все равно неприятель.

— Все равно, — передразнивает казака сердитый голос. — Казак и в мирное время с людей шкуру спускает. От них всем худо. И герман за казаков всех колет.

— Ду-у-рак ты, как есть ду-рак, — отзывается казак. — Герман день ото дня все жёстче бьётся. У него теперь — слыхал? — пули газовые. Попал в тебя пулей газовой — и ты сгоришь, и кругом тебя сдохнут.

— Все брешешь, — презрительно говорит тот же бородатый солдат.

— Нет, это он правильно, — раздаются убеждённые голоса. — У нас в полку одному солдату в руку ударило такой пулей, рука вся сгорела.

— А штык у него какой, — подскочил ко мне маленький юркий пехотинец. И, вынув большой германский штык с пилой на конце, начал с азартом объяснять: — Вперёд он штык по эфто место в живот запустит и начнёт по кишкам пилить. Чтобы больней было.

— Не по кишкам, по лопатке пилит, — поправляет другой.

— Вы их не слушайте, ваше благородие, — протестует солдат с бородкой. — Такой штык только у унтер-офицеров. Вы хоть германа самого спросите.

— А где он, пленный? Пошлите его сюда.

— Не пойдёт. Волком смотрит. Не засмеётся.

Я громко сказал по-немецки:

— Прошу пленного немца подойти к столу.

С подоконника встал необыкновенно высокий угрюмый детина с забинтованной рукой и медленно подошёл ко мне.

— В Германии все солдаты такого исполинского роста? Как вы только до рта своего достаёте? Немец помолчал. И вдруг широко улыбнулся.

— Ишь ты, — засмеялись солдаты. — Родному слову обрадовался.

— Куда вы ранены? — спросил я его.

— Мне прокололи руку штыком, — показал он рваную рану на предплечье. — Хорошая работа, — улыбнулся он снова.

— У нас вообще хорошие ребята, не правда ли?

— Покамест меня не трогают, — ответил он сдержанно.

— Немец благодарит вас, — передал я его фразу солдатам, — что вы к нему злобы не показываете.

— Я б ему показал, — свирепо взглядывает казак. — Попался бы он в мои руки, я б его научил! Зачем казённый паёк пленному отдавать? Нас в бой посылают — полконсерва дают, да ещё наказывают: не жри, после боя сожрёшь. По два дня голодные в яме сидим. А потом пленных к себе берут и нашим хлебом кормят. Ишь, дери его в бога...

— Тише ты; там сестра ходит.

— Чего сестра? Ну её к старушкиной матери. Я в одном госпитале так сестру ахнул, что она к доктору жалиться побежала. Прилетел доктор: «Мерзавец! Ты как смел?..» — «Виноват, я не мерзавец, я казак. Не имеете полного права мерзавцем называть». — «Как тебе не стыдно сестру обижать?» — «Никак мне не стыдно. А вот ей должно быть стыдно: она мне так рану затормозила, будто...»

И казак выпаливает оглушительное сравнение в духе непечатных неожиданностей «Декамерона». Немец исподлобья поглядывает на свирепого казака.

— Это казак, — говорю я ему. — У него только голос сердитый, но и он парень добрый.

— Да, — неопределённо отделывается немец и стоит, угрюмо насупившись.

Я показываю ему пилу на штыке и спрашиваю, для чего она служит.

— Такой штык, — оживляется немец, — носят у нас пионеры-разведчики[36], которые прокладывают дорогу среди кустарника. Этим штыком можно пилить и дерево и камень...

Солдаты внимательно разглядывают немца и делятся вслух своими мыслями:

— Платье на ем хорошее.

— И сапоги цельные.

— Сытый: видно, корма не жалеют.

— Они в бой идут — по четыре консерва в ранце. Потому, ежели прорвётся, чтобы запас был. Немец хитёр: он все обсматривает вперёд.

— А у нас больше об офицерах думают.

— В эту войну ещё мать их надвое. А в японскую, распатронь холера, ...они за двадцать вёрст от боя сидели, в бараках с сёстрами воевали.

Идёт безостановочная бомбардировка. Линия боя приближается с каждым часом. Слышно, как завывают вертящиеся «стаканы»[37] и с треском лопаются все ближе и громче. Число прибывающих раненых растёт. Там, на месте боя, вероятно, груды тяжело искалеченных солдат умирают за невозможностью добраться до перевязочных пунктов. Не хватает медицинского персонала, чтобы поспевать за «фабрикой смерти».

* * *