Всходил кровавый Марс: по следам войны — страница 70 из 97

У Павловского 8оо моргов земли — под клевером и овсом. До войны здесь было хорошо поставленное рыбное хозяйство. Разводились королевские карпы. В одном пруду их было свыше шестидесяти маток по восемнадцать фунтов весом. Показывая нам своё хозяйство, Павловский не без горькой иронии говорил:

— Теперь прудов нет: их все спустили. Осталось всего сто шестьдесят три коропа. Но... пришёл две недели тому назад ваш головной парк, спустил воду и выловил всю рыбу до последней! Я не жалуюсь. Если победа останется за нашей армией, я готов простить ей и этот маленький подвиг... в числе других таких подвигов.

— А были ещё другие?

— Как вам сказать? Пришли три солдатика с унтер-офицером и требуют: «Давай коров» — «Нима, панове?. Отбили все замки. Обыскали сараи. Нашли.

— Нашли?

— Да, нашли. Племенного быка и двух племенных телок. Показываю им записку. У меня штаб дивизии стоял, забрал весь скот и выдал записку, чтобы племенного скота не брали. Посмотрел унтер записку и давай молитвы читать: ах, ты такой да сякой, так-то и перетак-то твою прабабушку, австрияк поганый! У мужиков последнюю скотину берут, а у панов нельзя? Врёшь! Забрали. Ну, думаю, одно к одному. Коропов забрали, лучших маток в борщ положили. Так нельзя же к такому борщу мужицкую коровку. К племенной рыбе племенного быка.

Только прошло это два дня — приходят опять два солдата: «Давай жеребят!» Были у меня два жеребёнка по полтора года...

— Ну и что же?

— Как — что же? Слава Богу, я здесь шестой год живу. Кругом сплошь контрабандисты. Попробуй сказать ему не так, сейчас хату спалит. Мы вежливое обращение отлично знаем.

— Отдали, значит, жеребят?

— Не отдал. Разве солдатам отдают? Забрали они жеребят и погнали в соседнюю деревню — в Куче: купи, мужичок, пару жеребят. «Как же я куплю, — говорит мужик, — если это жеребята помещика?»

Мы подходили к небольшому пруду. Павловский указал рукой:

— Вот тот ставок, где коропа мои были.

— Как же их выловили отсюда?

— Придумали. Вырыли канаву, спустили воду. А потом вогнали ппук пятьдесят лошадей. Те согнали рыбу в одну сторону и её прямо руками выгребли.

— Ну, а австрийцы ничего не брали?

— Как шли сюда — ничего. А если брали — платили. Ну, а когда удирали в Австрию, похозяйничали так же, как наши. Меня, положим, совсем не трогали. Пришлось им, конечно, всю картошку отдать; и хлеб, разумеется. Потому что они голодные шли. Но скот не забирали.

С ними у меня вышла другая неприятность. Приехали они к нам и принялись ставить своё начальство. В Кржешове нашёлся дурак — согласился. Пришли ко мне. Жандарм из Кракова. Предлагает мне быть бургомистром. «Войдите в моё положение, — говорю я. — Я присягал императору Николаю, как же я могу служить Францу Иосифу? Ведь это клятвопреступление. Я человек верующий. Я не могу нарушать присягу. Когда война кончится и победа останется за вами — другое дело. А теперь не могу, господин ротмистр». «В первый раз встречаю такого рассудительного человека, — сказал он мне. — В таком случае скажите, кто, по-вашему, больше всех годится в бургомистры?»

Назвал я ему лесничего и ксёндза. Он поблагодарил и пошёл. Лесничего, к счастью, не оказалось дома. А ксёндз, как и следовало ожидать, заявил: я ксёндз и по сану своему не могу быть бургомистром. Предложили органисту. Тот человек запойный, форменный алкоголик, согласился. Потом пришли наши. Все другие войты удрали, а он, дурак, остался. Мало того, он, как только войтом заделался, начал с крестьян три шкуры драть. Те и донесли на него. Теперь он в Сибири грехи отмаливает: на шесть лет угнали.

— Поделом, — говорит адъютант.

— Эх, господа! — неожиданно вырывается у помещика. — А сколько народу безо всякой вины повесили! В Краснике — бургомистра и учителя. Знаете за что? Вошли австрийцы. Краковский польский легион. С национальными флагами. С пением польских песен. Бургомистр и учитель поднесли им цветы. Только всего. А их за это повесили.

— А зачем цветы подносили?

— Я, панове, политикой не занимаюсь. Я считаю, что надо служить той стране и тому царю, где тебя хлебом кормят. Но если бы вам запрещали говорить и петь по-русски и пришли бы люди и запели по-русски ваши любимые песни, вы бы тоже поднесли им цветы.

На прощание пан Павловский, плутовато прищуривая глаз, медленно процедил:

— Если этой ночью стрельбы не будет, то, значит, вы долго прогостите у Меня.

— А если будет?

— Значит, вы пойдёте... вперёд.

— Или?

— Или... назад.

У нашего пройдошливого хозяина такой же пройдошливый сынок. Ему двадцать лет. Вертится он все время среди солдат, расспрашивает, обучается у них игре на балалайке и интересуется названиями и номерами всех соседних дивизий. Не отходит по целым часам от телефониста. Все пристаёт к нему, чтобы тот узнал, что с Перемышлем.

— Ну что же, узнал? — спрашивает телефониста адъютант.

— Узнал точно. Западные форты уже заняты неприятелем. Восточные с трудом держатся.

— Ну, смотри, не болтай, — говорит адъютант. — Никому не говори: ни солдатам, ни жителям.

— Никак нет, никому не скажу. Только этот панок хозяйский сам знает. Через меня проверку сделать хотел.

— Откуда же он знает?

— Говорит, пленных австрийцев гнали, так они солдатам вашим сказали: пришла австрийская телеграмма, что Перемышль опять забрали; велели «ура» кричать.

— Ну и что же, кричали?

— Так точно! Вчерась на позиции говорили: австрийцы всю ночь «ура» кричали, а в атаку не шли.

По нашим военным картам Гуциско расположено в шести верстах от позиции. Но пан Павловский наставительно говорит нам:

— Не советую, панове, переходить вон за ту линию.

Действительно, снаряды почему-то ложатся довольно близко от нас. Два снаряда разорвались верстах в двух от дома. Разрывы слышны отчётливо. Доносится и ружейный огонь.

Поздно. Ночь тёмная. Луны нет. С земли доносится мирное всхрапывание солдат.

На рассвете проснулся от непонятного шума. Привычным ухом анализирую звуки. Дробно постукивают по жардиньерам артиллерийские повозки. Идёт понизу непрерывно цокающий гул: это позвякивают зарядные ящики. Едва уловимое упругое гудение шмеля, льющееся сверху, как шум далёкого водопада, принадлежит, конечно, аэроплану, уже летящему с утренним визитом. Но все это растворяется в каком-то странном шуме. Казалось, множество молотящих цепов со свистом ударяют по каменному полу. «Молотьба» отчётливо раздаётся где-то совсем близко.

Потом неожиданно в этот шум ворвался пушечный выстрел. Один, другой, третий. Стало ясно: по всему фронту шла ружейная пальба пачками. Под это прерывистое постукивание я снова уснул. Было часов семь, когда мимо меня пронёсся наш хозяин и на ходу погрозил мне пальцем:

— Надо ещё спать... Неизвестно, можно ли будет выспаться завтра.

Через минуту пан Павловский уже сидел в нашей палатке и блистал своею осведомлённостью. Он действительно знает чересчур много для человека, стоящего вне армии. Он знает, где расположены парки, сколько их, сколько осталось в Янове, в Белгорае, в Шебершине. Называет по номерам все дивизии, проходившие через Гуциско. Навязывается с беседами и стратегическими соображениями. В суждениях он смел, ироничен, как будто чуть провоцирует на свободные разговоры. Но в то же время осторожен и фальшиво подыгрывается то так, то этак. В доме у него наш телефон. От штаба дивизии какие-то охранные записки. Похоже, будто это наш собственный шпион. Но возможна и обратная версия. Со мной он особенно любезен и, глядя мне пристально в глаза, говорит очень вкрадчиво:

— Вам я скажу такое, что вчера при них сказать не хотел. Вы думаете, австрийцы действительно грабили? Ни зёрна. Брать-то брали, но за каждую травку платили, за каждый кусок хлеба давали деньги. «Мы даром не хотим, мы не нищие, а солдаты», — говорили они нам. Шесть недель прожили они тут. Вы понимаете, я не немец... Но я бы хотел, чтобы они всю жизнь не уходили отсюда. Многие капиталы успели нажить за эти шесть счастливых недель. Клянусь вам Богом, мы теперь живём только тем, что получили от них. А наши? Грабители! Мародёры! Скажите сами: разве это хорошо? Выпасли весь клевер у меня на лугах и полушки медной не заплатили. Дрова жгут. Я им ничего не говорю, я даю... Попробуй не дать! Но я ведь заплатил за эти дрова сто рублей зимою. Я для себя готовил.

— Скажите, пан Павловский, что вам даёт такую смелость так откровенничать со мной?

— Моё высокомерное самомнение, пан доктор. Я же крепко уверен, что в прекрасном саду Божием есть ещё хорошие люди... А хотите знать, что рассказывает пантофлёва почта?.. Пантофлёва почта рассказывает, что Перемышль уже пал и что там взята в плен масса русского войска... — Пан Павловский присел ко мне на постель и зашептал доверчивым голосом: — А слыхали вы, как на рассвете жаворонки свистели?

— Какие жаворонки?

— Те самые, после которых на полях остаются окровавленные головы... Знаете, что это обозначает? Вас теперь заманивают за Сан. Пальбу слыхали? Это наши стреляли...

— Извините, пане. Я, признаться, совершенно не понимаю, кого вы разумеете под «нашими» — русских или австрийцев?

Пан Павловский лукаво рассмеялся:

— Ей-богу, пан доктор, вы-таки шельма: я сам, сказать вам по совести, не знаю... Но на этот раз — русские. Это ваши войска строили под огнём мост через Сан влево от Рудника. Сегодня будут строить мост направо от Рудника. Австрийцы не стреляют. — Пан Павловский сделал загадочную паузу. — А почему они не стреляют? Дают нам (или вам) достроить мосты. Дадут построить ещё четыре моста. А потом, когда наши войска перейдут, они своими тяжёлыми дальнобойными орудиями разобьют мосты и прижмут вашу армию к Сану. Теперь они уводят за собой всех жителей, даже малых детей, собачки не оставляют. Забирают скот, лошадей, птицу. Говорят, готовят кладбище для русской армии.

— Откуда это у вас такая завидная осведомлённость?

— Откуда — вы не спрашивайте. Если хотите знать, то за три недели до вашего отступления из Галиции нам уже передали, что здесь скоро будет русская армия. Мы смеялись, а оказалось — верно. Они хотят теперь, чтобы вы перешли за Сан и сами перетащили всю свою артиллерию, обозы и парки к ним. Когда мосты будут уничтожены, вам поневоле придётся все оставить у них.