— А потом что?
— А потом они пойдут в Люблин, заберут Варшаву. У нас тут поговаривают, что дорогу вы строите для их тяжёлых орудий, чтобы германцы могли подвезти их под Варшаву... Вообще, я думаю, что там вы не будете, куда теперь собираетесь. Там скоро австрийская кавалерия будет...
— Не запугаете, пан Павловский!
И вдруг из тёмных архивов памяти вынырнула моя львовская Кассандра. Припомнился тихий вечер, миловидная женщина с задумчивым голосом, великолепные белые лебеди на озере Фильстер и загадочное пророчество: вы в Тарнов не попадёте, там наша кавалерия будет... Как это я до сих пор ни разу не вспомнил о ней?..
— А вы во Львове бываете, пан Павловский?.. На улице Шептыцкого, номер восемьдесят девять?
Пан Павловский изумлённо посмотрел на меня, сделал обиженное лицо и торопливо приподнялся.
— Да, конечно, — спохватился он, — это так болтают. Это же все пантофлёва почта. Но один день удачный — и все повернётся по-другому.
«Из стратегических соображений наши войска покинули Перемышль», — гласит официальная сводка.
— Напрасно мы так церемонились с галицийскими жителями, — свирепо ворчит Огаросельский.
— У меня вестовой поляк, — угрюмо подтверждает Калинин. — Он говорит мне, что все они — те, что будто бы за нас, и те, что против нас,- одна шайка. И пан Сикорский, которого мы так облагодетельствовали, не лучше других.
— В тысячу раз хуже! — яростно подхватывает Старосельский. — Это такой прохвост, которого давно бы надо повесить. Мы должны поступать, как немцы. Заняли какую-нибудь область — моментально истребить всех жителей до последнего, сжечь все дома, чтобы на сто вёрст кругом ничего не осталось. Вот тогда бы они почувствовали, что значит война. Тогда бы они не пожелали больше с нами воевать. Перестали бы шпионить. И от одного имени нашего падали бы в обморок. Только так с ними и можно. Истребить всю нацию, чтобы ни одного не осталось!
— Это уж прямое покушение на пана Павловского, — шутит Болконский.
— Явный шпион! — восклицает Старосельский. — Чего мы с ним церемонимся? И слуга у него австриец, «случайно» застрявший в России за неделю до объявления войны. И бывает он, этот Михаил, то на этой, то на той стороне Сана. Погодите, он ещё у меня затанцует, этот немецкий прихвостень. Я ему покажу!..
Опять в зарядных ящиках ни одного снаряда. Опять наседают немцы. И в штабах опять занимаются сочинением трагических анекдотов на тему о еврейском шпионаже. Анекдоты один другого нелепее. Но это не мешает преподносить их в форме официальных приказов, из которых некоторые носят характер самых наглых и беззастенчивых наветов. Грязные штабные повара даже не надевают перчаток, выкладывая на патриотические блюда свою юдофобскую стряпню. Сегодняшний приказ, например, циничнейшим образом заявляет, что для утверждения своих шпионских замыслов хитроумное племя иудеев умудрилось склонить на свою сторону... казаков. За одну золотую пятёрку крепкое патриотическое казачество изменяет «славным» юдофобским традициям своих отцов и передаётся на сторону галицийских евреев.
«При переездах с места на место евреи-шпионы прибегают к содействию наших казаков, платя им по 5 рублей за телегу (рыночная цена нашего казачьего патриотизма в точности известна всеведущему разведывательному бюро). Таким образом, шпионы переезжают под прикрытием наших же солдат...
Замечено, — продолжает свои «секретные разоблачения» приказ, — что австрийские шпионы — преимущественно евреи, действующие в тылу нашей армии, в переписке именуют Россию «тётей Рузей», а Австрию «сестрой Эстер». Указывая, где наши войска и сколько их, они пишут: тётя Рузя живёт теперь там-то и живётся ей хорошо, если сил много, или здоровье её плоховато, если сил мало».
Далее в приказе сообщается, что разыскивается житель Сувалок Иван Гурский, оказывавший все время содействие немцам, давая им сведения, у кого из окрестных жителей имеется фураж, скот и лошади. И под конец называется прапорщик Вильгельм Аменде, который был на излечении в госпитале, заподозрен в шпионстве и скрылся.
— Ну, что это? — пожимает плечами адъютант. — Сколько месяцев мы странствуем по Галиции и по Польше, можем ли мы припомнить хоть единственный случай, когда казаки или солдаты возили с собой евреев?
— На том основании, что мы не видали, нельзя ещё говорить, что этого нет, — злобно заявляет Старосельский.
— Почему же? — насмешливо спрашивает Болконский. — Когда речь идёт о шпионах-поляках или немцах, всегда называются определённые факты и определённые имена. А обвинение против евреев носит постоянно какой-то голословный характер: неизвестного звания, ноги, обутые в чулки со стрелками; еврейские пальто с золотой пятёркой под вешалкой; переодетые казаками старики и тому подобная чепуха.
— Мы не адвокаты, а офицеры, — по-командирски бросает Старосельский. — Мы не имеем права относиться с недоверием к словам своего высшего начальства.
— Ах, забодай его лягушка, — иронически почёсывается Кириченко и тихонько напевает сквозь зубы модную офицерскую частушку:
...А штабы, как мухами,
Сплошь набиты слухами...
Немцы наседают. Унынием охвачена армия. Даже солдаты загрустили. Не поют, не смеются. Сегодня из Люблина приехал фельдфебель 1-го парка Удовиченко. Толковый и рассудительный хозяин. Бывший приказчик в имении Терещенки.
— Ну, что слышно на белом свете?
— Ничего... Плоховато.
— Чем так?
— И там отступили. Отдали Кельцы. Всю Келецкую губернию оставили. Очищаем Рад омскую губернию. Говорят солдаты: проиграли кампанию.
— Авось выпутаемся, — беспечно заявляет Костров.
Да уж какое там выпутаемся! Рассудите вы, ваше благородие: всю зиму ничего не делали. А немец снаряды готовил, пушки лил. Как заберут у нас двадцать пушек — пополниться нечем. И сейчас: либо батарею долой, либо из каждой батареи по две пушки берём. Стрелять нечем. Ведь нам видней, чем другим. За весь год — с пятнадцатого года — у нас ни разу не было полного парка. Разведки не делали. У них каждый день с утра по три аэроплана постоянно вьются над нами. Им все известно. А мы спали, да с... Ни окопов не делали, ни снарядов не готовили. С жителями панькались. Наши господа офицеры этой сухой барыне, которой муж коровами торговал, и навоз возили, и огород раскопали, и поле засеяли. Для чего? Они все пронюхали, все разузнали — и сейчас своим: что да как. Чего там сиропиться на войне? Надо каждую щепку забирать, чтобы неприятелю не досталось. А церемониться будет время после войны.
— Ну, а если бы к нам неприятели забрались? Что бы мы сказали, если бы они все разграбили, пожгли и поели?
— На войне все страдают. Лучше нам теперь, что мы войну проиграем?
— Так не оттого ж мы из Галиции ушли, что мало жителей грабили.
— Церемонились много. Всех бы жителей из Галиции убрать надо подальше. Заставить их всех окопы делать, как они с нашими поступают. Срам один: пять месяцев на одном месте стояли — хоть бы тебе проволокой обмотались. Ничего. Ездили в Тарнов чай пить да гуляли с паненками.
— Теперь вон за ум берутся: от Сандомира до Варшавы — по всему берегу Вислы — окопы роют. Не тысячи, а прямо миллионы народу согнали. Все бабы больше. Глубокие окопы. Брусьями выложены, с бойницами. Только поздно теперь: проиграли мы кампанию. Говорят солдаты: они уж до Петербурга добираются.
...Душная, грозовая ночь. Из штаба приехал Базунов.
— Какое настроение в штабе?
— Превосходное: из Перемышля всех сестёр сюда переслали и разместили по штабам.
— Что о Перемышле рассказывают?
— Говорят: Перемышля нет, одни только волчьи ямы остались. Да ещё вот что: холера там ужасная свирепствует.
— Среди австрийцев?
— Нет, среди наших. Сотнями умирают. Верно, и немцы скоро оставят Перемышль.
За окном сереет фигура пана Павловского, который жадно прислушивается к тому, что рассказывает командир. Заметив, что на него смотрят, он садится на подоконник и начинает бравурно рассказывать, какую услугу он оказал командиру гвардейской артиллерийской бригады, сообщив ему, где расположены австрийские батареи.
— Это ж вы для себя, а не для нас делали. Вам за это дают автономию. Мало вам, что ли? — говорит иронически Базунов.
— Обецанка — цацанка, а глупэму — радость[45]... Не-е, я старый воробей — на обещания не особенно полагаюсь... Каждый собье жэпку скробье[46], каждый старается кусок репки угрызть. Вильгельм себе, Госсия себе, Австрия себе. Пока от репки ничего не останется. Вы загляните в мой портфель, чего там только нет: расписка австрийская, расписка венгерская, расписка немецкая, расписка польская, расписка русская. Все обещают: после войны получите. А если я с голоду помру? Если мне сейчас жить нечем? Если ваши солдаты последнюю горсть муки из амбара украли?..
Неожиданно получили пачку газет от 28 мая. Сегодня 30 мая. Значит, самые свежие новости. Все погрузились в чтение, даже Павловскому достался номер газеты. Весь сияя нескрываемой радостью, Павловский неожиданно вскрикнул:
— Теперь я больше ничего не хочу!
— Чему вы обрадовались, пан? — подозрительно спрашивает Старосельский.
Пан Павловский забегал глазами:
— То я так...
Старосельский стукнул кулаком по столу:
— Ты, пан, со мной не шути! Может, мы уедем отсюда, но фольварк тебе спалю!..
— Да бросьте его, ну его к черту, — радостно замахал газетой Костров. — Читали? Восемь тысяч пленных за один день, сорок пять пулемётов, шесть орудий. Черт: как их контрапошат!..
— Ну, что с того, что пленные? — отозвался бледный Павловский. И видно было, что он ищет повод сорвать на ком-нибудь свою злобу за оскорбление. — Что с того, что вы взяли шесть подбитых орудий? Вы о том подумайте, что у них в руках вся Петраковская губерния, Калишская, Ломжинская, Полоцкая, Сувалкская, Келецкая, три четверти Варшавской. Это самые хлебные губернии. Они дают больше хлеба, чем вся Пруссия. Они забрали все сахарные заводы — от Сохачева до границы. Теперь в завоёванной Польше сахар дешевле стоит, чем в России. Потом — Лодзь. Шутка ли: лодзинские фабрики вырабатывали сукно и полотно на всю Польшу и на пол-России. А другое такое место — Жирардов — немцы разбили бомбами. В Белостоке были фабрики — Белосток тоже разбили. И ещё не все: у нас в Домбровском районе самый лучший уголь. Знаете, сколько там было угля? На две тысячи лет. А мы что забрали? Галицию: кшаки да п