— Аркадий Александрович! Накиньте тужурку, — подсказывают адъютанту.
— Чего ради?
— Культура требует.
— Все равно мы некультурные люди. Если убивать друг друга можно, то отчего нельзя ходить нагишом?
— Философствовать после будете. Одевайтесь.
— Вот чудаки, — упрямится адъютант. — Мы не стесняемся забираться в чужие дома, выселять целые деревни, а тут жарко, лето... Не хочу!
— Эх, — говорит Валентин Михайлович. — Если бы я был молод, красив и холост, как вы, я бы взял мандолину, подошёл вон к тому освещённому окошку и пропел бы серенаду.
— И оттуда высунулась бы старая еврейка и побила бы вас кочергой.
Въезжаем в какое-то жалкое, покосившееся местечко. На завалинках сидят группами старые еврейки. В воздухе пахнет сиренью и яблоней. Все таинственно утопает в волнующем сумраке. Болконский останавливается среди улицы и кричит театральным голосом:
— Не вы ли люди донны Анны?
Из темноты, наполненной вечерней грустью, немедленно прозвучало в ответ:
— Никак нет. Мы из сто шестьдесят третьей хлебопекарни.
— Вот и прекрасно, — решает Базунов. — Получим тут хлеб для бригады и заночуем.
Через местечко медленно тянутся большие фуры, битком набитые евреями и еврейками всех возрастов. На жарких перинах спят распаренные детишки.
Местные евреи окружают беглецов и пугливо расспрашивают. Какой-то проезжий казак, лениво размахивая пикой, лениво покрикивает:
— Отходи, жиды, отходи! Чего лезете?
Спрашиваю евреев:
— Куда едете?
— До Туробина.
— Зачем?
— Все едут.
— Вероятно, шпионить едут, — говорит сквозь зубы Старосельский. — Шпионская нация.
— Факты? — спрашивает адъютант.
— Я не знаю фактов. Но доводы есть. Доводы, заставляющие меня верить в еврейскую измену.
— Какие же доводы?
— Евреи в России бесправны, а в Австрии пользуются правами. Евреи на всем свете чрезвычайно солидарны между собой. У евреев вообще нет чувства привязанности к родине: они космополиты по природе...
— Одним словом, вся философия Пуришкевича, — улыбается адъютант. — А в ритуал вы тоже верите?
К соседнему окошку подходит группа раненых пехотинцев. Всматриваюсь в их усталые лица. Это все бывшие приказчики, повара, артельщики, сапожники, зажиточные мужики. О чем они думают? На их запылённых лицах нудная апатия, тускло освещённая ещё неясно пробивающимся сознанием: спасён!
— Хлеба, слышь, не продашь? — спрашивает резкий голос.
— Нима.
— Неужто для раненого жалко? Ну, давай. Может, ещё белого есть? Нет? Ни ... у вас нет. Вы боитесь, солдаты вас разоряют.
— Нима, — робко уверяет хозяйка.
— Все пальцы, гляди, покалечило. А тебе хлеба жалко.
Из окна высовывается Болконский и обращается к раненому:
— Как же ты не понимаешь, что вас тут за день тысячи проходят. Где ж ей на всех вас напастись? У интендантства и то не хватает.
Ганеные всей гурьбой подходят к нашему окошку:
— Сахарку не отсыпешь?
У окна вырастает Старосельский и сурово обращается к рослому чернобородому солдату:
— Ты куда ранен?.. По роже вижу: все самострелы. Палечники.
— Газве ж это мысленно? — отзывается чернобородый. — Кто ж это сам себе враг?
— И без нас довольно народу зря губят, — поддерживают его мрачно другие и плетутся дальше.
— Сахару жалко, — доносится издали чья-то едкая реплика.
— На коней!
Днёвка кончилась. Снова идём лесами, песками и трясинами. На душе ленивая скука. Дует холодный ветерок. Накрапывает дождик. Ночуем в Гарасюках. На столбах развешены объявления:
«По распоряжению начальника штаба 14-го армейского корпуса разыскиваются:
1) Еврей по имени Генцель, извозчик, житель города Сосновиц.
2) Еврей Сымха Мошкевиц, житель города Бендина.
В случае появления в районе расположения войск вышеназванных лиц, таковых обязательно задержать и препроводить в штаб армии для подробного опроса.
Обер-офицер для поручений Бородин».
Спим в душной халупе. Охваченный непобедимой тоской, выскакиваю на свежий воздух. Пугает темнота, молчание ночи, и мучительно томит одиночество. Брожу по незнакомой деревне в ожидании рассвета. Вдруг гулкие шаги.
— Кто идёт? Молчание.
— Кто идёт? — спрашиваю я грозно и инстинктивно нащупываю револьвер.
— Свои.
— Кто такие?
— Из телефонной роты.
— Куда идёте?
Из темноты выступают три солдата с винтовками.
— Идём евреев сменять.
— Каких евреев?
— Приказано евреям-телефонистам идти на линию, а нам на их место.
— Где ж они, эти евреи?
— Не могим знать. В Гарасюках, как будто.
— Где ж вы их ночью искать будете?
— Через контрольную станцию хотим запросить.
— О чем?
— Да где их искать, евреев.
— Что, у вас много лишних в телефонной роте?
— Никак нет. Совсем мало народу. Отдыху никакого. Как дежурство закончил, на работу выгоняют.
— На какую работу?
— Окопы делать.
Я продолжаю бродить в потёмках и думаю о нашей страшной бестолковщине и запущенности. Три поколения полегли на галицийских полях, и за пять месяцев не было сделано ни малейшего усилия, чтобы закрепить за собой добытые с такими огромными жертвами места. И только по отношению к евреям все начальство исполнено неутомимой старательности и с пылом святейшей инквизиции гонит их толпами на костры.
Седьмой час утра. Двигаемся на Янов через Гройцы-Мамоты. День пасмурный и холодный. На душе ночная тоска. Безучастно плетусь за всеми и со всеми. Не интересуюсь ни разговорами, ни новой сводкой. Мне все равно, что творится под тяжёлыми колёсами того помещичьего рыдвана, который везёт на себе судьбы Госсии.
— Ты с чего такой кислый? — ласково спрашивает Семеныч.
— Холодно мне.
— А ты к солдату поближе притулись, — с какой-то особой выразительностью говорит Семеныч. — Он тя, как печь тёплая, обогреет.
В одиннадцатом часу передано срочное предписание штаба корпуса: «ю-му и 14-му корпусам безостановочно отходить на рысях».
Началась невообразимая сутолока. Все волнуются, нервничают и робко вглядываются в лесную чащу.
— Ещё отрежут, — бормочет Базунов.
Солдаты шутливо перекрикиваются с другими частями:
— А далеко теперь до Вены?
— Эх, жизнь! Ешь, пей и катайся!
— Пошла драть!..
Гул все увеличивается и превращается понемногу в паническую суматоху. Злобные выкрики. Кнуты. Ломающиеся оглобли. Команды, густо замешанные на матерщине:
— Куда прёшь...
— Повод право, рас....
— Держи влево, сволочь!
Обгоняя другие части, несётся вихрем обоз штаба корпуса. И на каждой подводе лежат новенькие плетёные стулья и кресла.
— Где взяли?
— В Руднике, на фабрике.
В Гройцах какой-то воющий гул. По селению носятся казаки, сгоняя скот и людей. Из всех деревень приказано казакам угонять скот и уводить жителей от 17 до 55 лет. Бабы голосят, на колени падают, рвут на себе волосы. Спрашиваю рассвирепевших казаков:
— Что вы делаете? Говорят:
— А нам что? Приказано! А кто не отдаст — сжигать все хозяйство у тех.
— Отчего такая внезапность? — недоумевают офицеры. Никто ничего не знает. Приказание получено из штаба армии: отойти, не задерживаясь, ю-му и 14-му корпусам.
— А другим?
— Неизвестно. И другим, вероятно, тоже.
Верстах в десяти от Тарасюков перед мостом на Таневе необычное скопление всевозможных частей: драгуны, казаки, понтонёры, парки, подрывники, обозы. Впереди какие-то сигнальщики.
— Что такое?
— Приказано возвратиться на старые места.
— Как так? — удивляемся мы. — Ведь мы не дольше как час назад получили экстренное предписание отходить на рысях до самого Янова.
— Да. До двенадцати дня шло спешное отступление. В Тарасюках стоял понтонный батальон, ему по тревоге приказано было спешно отойти. А теперь его завернули...
Десять минут тому назад приехал штабной автомобиль и передал приказание коменданту Тарасюков: «Останавливать все части ю-го и 14-го корпусов и возвращать их на прежние места».
— Да что вы — не верите? — обижается офицер. — Здесь стояла батарея: её двинули, а через полчаса вернули. Вот офицер приехал с сапёрной ротой — и ему приказано идти обратно. Можете, впрочем, справиться по телефону в штабе армии.
Минут через пять адъютант получил подтверждение по телефону от инспектора артиллерии: «Возвратиться... в Гуциско». Костров торжествует:
— Видите, я говорил! Разбили немцев вдребезги... — Он пускает вскачь своего иноходца, заворачивает все встречные части и кричит во весь голос: — На старые места! Завтра вперёд пойдём! Расколошматили немчиков!
По дороге встречаем священника из Кшешова. Он едет верхом из Дериляков. Вид у него усталый, растерянный. Неумело подпрыгивая на большой рослой лошади и хватаясь поминутно за гриву, он жалуется обиженным голосом:
— Эх, господа, господа! Отчего жителей не предупреждали раньше? В два часа велели собраться. Разве можно хозяйство собрать в два часа?
В Гуциско приехали поздней ночью. Со всех сторон пылали пожары, широкими молниями сверкали выстрелы. Пан Павловский встретил нас на крылечке как долгожданных гостей и с притворным радушием пожимал нам руки. Но уже через ю минут, сидя за кипящим самоваром, он бросал нам в лицо с нескрываемой злобой:
— Как не желать, чтобы Австрия победила! Разве вы люди? Вы — злодеи! Не успели скрыться ваши парки, как сюда ворвались солдаты и обшарили все углы. Потом прилетели казаки и стали обыскивать жителей, уводить скот, грабить все, что попадалось на глаза: одеяла, сахар, платки, кольца. В деревне поднялся такой плач и вой, что из пограничных сел присылали спрашивать, что случилось. Тут же стоял казачий полковник и палец о палец не ударил, чтобы прекратить безобразие. Под конец казаки объявили, что им приказано спалить всю деревню, чтобы ни одной плошки не досталось австрийцам. Пожар был назначен на сегодня ночью. И если бы вы не пришли, то, конечно б, спалили.