— Вот так отдых! — слышится с разных сторон. — По времени пришёлся.
— В окопах лучше? — ворчит недовольный голос.
— Война — не жена: со двора не прогонишь...
Обошли всю деревню из конца в конец. Добрались до коменданта. Просим указать помещение... Негде.
— Помилуйте, — разводит руками комендант, — здесь вся дивизия сгрудилась, с артиллерией, с парками, лазаретами. От пехоты дохнуть нельзя. Разве ж так можно?
— Ничего не понимаю! — фыркает командир Базунов.
— И понимать нечего: ка-бак! — выразительно отчеканивает комендант.
— Со мной штаб, канцелярия, денежный ящик, — недовольным тоном перечисляет Базунов. — Разрешите, по крайней мере, в ваших сенях расположиться.
— Не могу, господин полковник; никак не могу: под канцелярию генерала Заслова отведено...
Мы снова плетёмся по колено в навозе и нечистотах, вбираем в лёгкие тошнотворный туман, впитываем в уши скверную вязкую матерщину, заглядываем в каждую дверь, бранимся, ругаемся, проклинаем войну, начальство, Россию и наконец узнаем от ординарцев, что где-то, в какой-то хатке приютился десяток пехотинцев.
— Гони их, прохвостов, в шею! — свирепо командует Базунов. И вот мы блаженствуем... Шестнадцать русских интеллигентов лежат на грязном полу, довольные тем, что им удалось выгнать под осенний дождь в холодную ночь десятка два мужиков, почему-то обязанных по первому нашему слову идти вперёд по галицийским полям, прорывать австрийские заграждения, гнать перед собой эскадроны венгерцев, колебать, опрокидывать и потом валяться в грязи и мёрзнуть под открытым небом...
От духоты, от храпа, от спёртого воздуха и низкого потолка не могу уснуть. Выхожу на воздух. Темно. Моросит осенний дождик. Кругом на земле лежат солдаты вповалку, и в темноте раздаётся тяжёлый храп. Брожу, как в кошмаре, почти не сознавая, как очутился я здесь, полуодетый, задыхающийся, в тёмную ночь, в вонючей австрийской деревушке, где сотни русских людей для чего-то мёрзнут и дрогнут под дождём. Где-то вдали солдаты жгут костёр, и видно, как усатые лица озаряются вспышками соломы. Подхожу к костру. В бурке, в исподнем белье и без фуражки. Солдаты прикидываются, что не узнают во мне офицера, и продолжают громко беседовать:
— Ну, мы народ простой, глупый да тёмный. Ужели ж у начальства часу нет подумать, как же так цельную дивизию в одну деревню согнать?.. Ну, как тут отлить, ребята?.. Пойти — спросить у начальства. Може, господа охвицеры знают, а я, брат, не выучен землякам в рожу гадить.
— Чего зря глотку дерёшь? — раздаётся солидный голос.
— Одни мы, что ли, такие? Весь мир война рушит...
— Рази ж он войну корит? На войну наплевать.
— Ты скажи, ребята, спокайся, от начальства польза какая — толком не доберу. От начальства порядок нужен, аль нет? А где же он, порядок? Хуже зверья живём... Я не против присяги — ни Боже сохрани. На то и солдат в окопе, чтобы ружьём трещать... Сколько мне жизни всей осталось — не знаю, только дай ты мне в тепле обогреться хоть самую малость...
— Братцы мои кровные, — звенит из темноты молодой голосок, — и за что это мужику такое житьё на свете? Живём — не жители, умрём — не родители. А все мы, все мы. И хлебушка — наш, и отечеству служим, и силу тратим, сколько одной этой чести за день отдашь... Ничего не понять кругом...
— Вишь, гусь какой!.. Чем мозги утруждает! Погоди, пуля научит. Попадёшь в окопы — спекаешься...
— А чего мне каяться? — звенит прежний голос. — Греха на мне нет. Душа у меня такая: чужое хоть серебром да золотом убери — не надобно. Разве ж я тут своей охотой сижу? Страх держит... Наше дело обозное...
— Пужливый, — презрительно произносит рослый солдат. — Смерть от страха ослобонит!.. Раз умирать; а что здесь, что в окопе — все едино. Греха нет?.. За одним за Богом греха нет. Нет, брат, один грех на всех. А ты думаешь — одному забава да песенки, а другому грех да запрет. Погоди — придёт такой час — спросют! Почнешь совестью мучиться!.. И немец, и хранцуз, и мужичок обозный, и прапорщик с гусельками — все ценой-то за грех платить будем... Ой-ой!.. Может, который в окопе как гад живёт, который больше всех изобижен, тому Христос по милости и отпустит. Скажет: зачем на муку послали?.. Он муку принимал, душу умирил...
— Верно! — гудят сочувственно пехотинцы. — В окопе какой уж грех? И на грех не тянет...
— Живём как святые угодники! — весело откликается кто-то. — Вшей давим да Бога славим...
Трещали сучья в костре. Густо стелился дождик. Воздух был спёртый и противный до того, что голова кружилась. Кругом виднелись кряхтящие скорченные фигуры, и слышались сердитые солдатские шутки:
— Но-но! Не чепай руками!..
В голове у меня вертелась, кажется, чеховская фраза: «Жизнь идёт все вперёд и вперёд, культура делает громадные успехи на наших глазах, и скоро настанет время, когда Ротшильду покажутся абсурдом его подвалы с золотом...»
Милая русская маниловщина, милые русские мечтатели! Обнесённые высокими стенами красивых фраз и рифмованных строчек, что знаете вы о жизни, о мужике, о бородатых солдатах и очаровательных бритых полковниках?..
Как-то совсем неожиданно на глаза мне попался клочок газетной бумаги. Чувство брезгливости боролось во мне с нахлынувшим любопытством; я не видал уже газеты около трёх недель и колебался недолго. В этом обрывке «Нового времени», которое я узнал по шрифту, я прочитал о смерти штабс-капитана Нестерова. Было подробно описано его столкновение в воздухе с австрийским лётчиком, завершившееся гибелью обоих пилотов. Сообщение было несколько раз перечитано вслух, и все заговорили о Нестерове.
— Таких днём с огнём поискать, — сказал командир, — а у нас зря погиб, безо всякой пользы...
— Почему же русские люди идут зря на погибель? — с раздражением спросил Кузнецов.
— Очень просто, — с обычной язвительной запальчивостью ответил Базунов. — Вы знаете, для чего русскому человеку грамотность?.. Чтобы вывески на кабаках да на трактирах читать. Только! Это Гоголь выдумал про Петрушку, будто ему самый процесс чтения нравится. Никогда он, подлец, в книжку не заглядывает и ничем, кроме трактирных вывесок, не интересуется. Такая вот грамотность держится у нас от мужика до самого высшего начальства. Везде у нас — только вывеску подавай, а на все остальное наплевать... Вы вот думаете, что России больницы да школы нужны, да всякие свободы, а я вам говорю: кабак ей нужен; и пускай вся земля провалится, лишь бы кабак цел остался...
— Подобные милые вещи говорят обыкновенно, когда хотят своё равнодушие и свою собственную лень оправдать, — вмешался ветеринарный доктор Костров. — Деревня спит, в городах водку жрут, и живётся в России хорошо только кабатчикам да конокрадам... Это, Евгений Николаевич, чепуха; я сам в деревне служу. В России, может, больше порядочных людей, чем на всем свете.
— Видали мы этих «порядочных», — зло рассмеялся Базунов. — Не успели в Галицию войти, как всю её до нитки обобрали.
— Война — это не наше дело, — в раздумье протянул Костров. — Мы — пахари...
— Пахари!.. Мы эту сказку знаем, — снова загорячился Базунов. — Народ — пахарь! Как же! Да разве мужик наш умеет пахать? Давайте немецкому мужику наш русский чернозём — чего-чего он ни натворит на нем. Весь свет прокормит!.. Мужик наш к земле жаден, а работать не знает, не умеет... У нас все так: солдат гибель, а армии нет; «пахарей» ваших миллионы, а хлеба нет. Каждые пять лет — бунты и недоборы, голодный тиф и холера. А в газетах кричат: земские начальники виноваты. А разве земские — не те же мы? Земские начальники — не пахари?..
— Э, что там ни говорите, — отбивался Костров, — не только кабатчики и земские начальники в Госсии, в конце концов, есть у нас и Нестеровы...
— В том-то и дело, что ни к чему они нам... падающие звезды: мелькнули — и след простыл.
— Да, — грустно протянул Кузнецов, — был Нестеров, летал, устремлялся к небу — и нет его. А нечистоплотных животных — хоть пруд пруди...
— Вообще, господа, немец ли, англичанин, а нет более грязного существа, чем человек. Возьмите корову, лошадь — их навоз не пахнет. Даже дух приятный идёт. А где ступил наш брат, высшее существо, все он тебе загадит — и дома, и природу, и душу человеческую...
Два дня бились у переправы через Сан. Мосты оказались ненаведенными, и части разбрелись по окрестностям. Все мы испытывали необыкновенный наплыв раздражения, так как имели полную возможность убедиться, до чего бессмысленно было наше трехдневное пребывание в Лезахове.
Три дня мы чахли и задыхались по нелепому предписанию начальства в вонючей и заражённой яме, камня на камне не оставили от большого села, тогда как стоило только оглянуться, чтобы увидеть, в каких прекрасных условиях могла бы дивизия провести свой кратковременный отдых. Предоставленные самим себе, все части отлично расположились. Наша бригада заняла огромный фольварк, где мы буквально блаженствуем со вчерашнего дня.
Сегодня после долгих скитаний я впервые проснулся в светлой нарядной комнате. Туманное, дымчатое утро, мечтательный парк, гибкие козочки. Совсем как в польском романе. Какое это великое наслаждение проснуться в чистой постели и чувствовать себя в Европе, среди книг и журналов. Весь день провожу в библиотеке, над входом в которую прибито распростёртое чучело орла. Читаю и перелистываю журналы и погружаюсь в нравы и вкусы далёких, но близких мне людей, вся жизнь которых кажется мне чудесной, очаровательной и полной высокого смысла. Во всем доме нет ни живой души, кроме наших солдат и офицеров, и это придаёт нашему убежищу оттенок таинственности. Мебель, картины, книги — все овеяно стариной и невыразимо сладким покоем.
Полночи провёл я без сна. Я знал, что завтра мы уходим отсюда, и вместе с нами навсегда уйдут из этого тихого гнёзда вся переходившая из поколения в поколение безмятежность и радость, науки, искусства и поэзия — раздавленные нашим солдатским сапогом. Следующие части так же, как и мы, сознавая всю бесцельность своего мародёрства, добьют и принизят до конца вчерашний уют и красоту. Ибо такова война, таков рецепт разрешения человеческих споров. Мир знает теперь только три спасительных слова: умерщвлять, разрушать, хоронить.