Он вышел из машины, чувствуя, как вздымаются и оттягивают плечи могучие крылья, придавая ему силы, и двинулся вперед, ступая по густой тишине тротуаров, на время забывших о своей обличающей природе.
Он подошел к дверцам кабины фургона. За передним сиденьем висели задернутые занавески, и стоило ему взглянуть на них, как они шевельнулись. По телу Энгельманна прошла дрожь, ритмичные, словно волны, движения отзывались в его теле; опустив властный взгляд, он заметил, что серебристая кнопка блокировки за стеклом, подчинившись его воле, высится из гнезда.
Он оживился, осознавая, как быстры и стремительны его движения по сравнению с оторопелым, телесно-экстазным временем, в которое врывался: он – небесный сокол; они – одурелые и зардевшиеся, словно паразиты, напившиеся крови до того, что не могут и шевельнуться.
Схватившись за ручку, он надавил на кнопку, одним махом распахнул дверцу и прыгнул на водительское сиденье, прожимая его коленями. Отодвинул занавеску, и два тусклых луча фонарного света пронзили темноту, разбившись на осколки о два тела. Ангел Смерти выжал пулю из своего «Магнума», ощутив, как сладко она оттолкнулась от дула, а затем, пробив кожу, влетела в выпуклую кость меньшей из двух голов. Непревзойденно плавными движениями сухожилий и когтей, с досужей щедростью, он несколько раз пронзил оба черепа, с грохотом выдавая порции свинца, отслеживая смерть целей по спазмам отдачи.
Домой Энгельманн возвращался, петляя по улицам как вздумается. По дороге он заглянул в кругло-суточный магазин за блоком корневого пива, затем развернулся и заехал за газетой в алкогольную лавку, сделал остановку у тако-забегаловки и после подробной вежливой беседы с женским голосом, доносящимся из динамика в виде клоуна, заказал ванильный коктейль. Совершая все эти передвижения, он наслаждался пьянящей свободой – свободой решать, блуждать или не блуждать по улицам города, плавно подкатывать к дорогам и съезжать с них, когда заблагорассудится.
А в это время в воздухе над тем же самым районом, на который Энгельманн решил выплеснуть гнев, качалась межкосмическая пушинка чертополоха. В кругу коллег это существо имело сложное личное имя, выражаемое синхронными артикуляциями на разных электромагнитных частотах и фонетическую форму которого можно передать как «Сираф».
В тот самый момент, когда Энгельманн заказал ванильный коктейль, Сираф выбрал крышу высокого, частично заброшенного здания в качестве укромного места для инициации инертной фазы. Архивы предписывали всем полевым работникам на первое время после прибытия в чужеродную среду перейти в пассивное состояние, а исследовать местные формы жизни уже после. При таком регламенте у работника было время удостовериться, что он обрел стабильную конфигурацию и готов тратить ценную исследовательскую энергию на мимикрирование и взаимодействия. Рабочие обладали ограниченным количеством метаморфической энергии, и даже при самых благоприятных обстоятельствах были способны лишь на кратковременную деятельность. А потому тщательно телепальпировали окружающую среду на наличие местных деструктивных явлений, способных помешать исследованиям.
Сираф принял сферическую форму и покатился по смоляному кирпичному парапету крыши, без промедления инициировав телесканирование ближайших коренных жителей. И хотя большинство из них, на первый взгляд, бездействовали и находились слишком далеко для более тщательного анализа, молодой ученый пополнил морфологическую программу расы, предоставленной Архивами, большим количеством информации. Программа представляла собой, скорее, общие наброски, и Сираф, пока бездействовал, долгими часами добавлял в нее новообретенные данные в закодированной форме.
Но, естественно, одной подобной подготовки мало, чтобы прояснить детали такого неясного и неопределенного процесса, как взаимодействие с другим видом. Сираф рассчитывал перенять большую часть физической структуры аборигенов, их движения и большой словарный запас, дабы, после выхода из состояния покоя, имитировать их и инициировать с ними информационный обмен. И только тогда, в течение короткого и требующего непомерных затрат энергии периода мимикрии и близкого взаимодействия, он сможет детализировать наблюдения.
К примеру, Сираф оперативно и почти полностью ферментно задокументировал местную речь. Но когда придет время устанавливать отношения с туземцами, он не будет знать, какие двигательные и поведенческие паттерны сопровождают лексикон. Он сумеет сформулировать идеи, однако указаний, какие идеи и при каких обстоятельствах выражать уместно, а какие нет – не существовало. Говоря образно, полевой работник словно выходил на театральную сцену в законченном образе, но не имел ни малейшего понятия, что за персонажа он играл, – а во многих случаях даже не представлял, какой персонаж в целом подойдет для представления.
Всего после нескольких часов усердной рецепции и рассуждений Сираф тщательно продумал свою новую форму – уже один этот факт дает представление о его выдающихся способностях как ученого. Судя по всему, более крупный из двух полов – «мужчина» – имел более высокую мобильность и больше социальных свобод, чем «женщина». (Эта тема явно прослеживалась во снах парочки неактивных женских особей поблизости.) Помимо того, Сираф отметил, что у человеческой расы сексуальное влечение является доминирующим инстинктом, благодаря чему его шансы на получение ценных знаний о репродуктивных ритуалах увеличивались. В общем, молодая мужская особь с высоким брачным потенциалом имела самые высокие шансы успешного взаимодействия. Сираф вывел следующие характеристики в местных единицах измерения: рост – шесть футов четыре дюйма; вес – двести пятнадцать фунтов; возраст – двадцать четыре года; развитые мышечная и сосудистая системы; тип внешности – нордический; волосы – светлые.
Сираф знал, что коллеги не одобрили бы его выбор – форма превышала местные стандартные показатели общего размера, силы и визуальной привлекательности. Кто-то точно бы отметил, что атипичный индивид вызовет аномальную реакцию. А это, в свою очередь, приведет к неправильным выводам исследования.
Но, в отличие от консерваторов, Сираф предпочитал эвристический подход. Он заключил, что идеальной ситуативной среды не существует. Получение знаний невозможно без создания дисбаланса, привнесения изменений. А раз невозможно, то почему бы и не создать легкий дисбаланс? Пускай полевой работник взволнует своим появлением чужую популяцию. Но в умеренной степени – лишь настолько, чтобы приумножить и углубить потенциальные взаимодействия в рамках кратковременного эксперимента.
Так вышло, что все те часы, пока Сираф творил себя, лежа на крыше, Энгельманн занимался почти тем же самым. Он лежал на матрасе в квартире на верхнем этаже старого жилого дома. Откинувшись на подушки, он то смотрел телевизор, то делал записи в блокноте на спирали, положенном на приподнятые бедра.
«Свобода! – писал он. – Это шутка/чудо. Как все потрясающе просто! Стоит решиться на свершение правосудия, и одно решение уже дает силу. Чтобы взлететь, надо лишь осмелиться. Я могу летать. Я имею власть над жизнью, я свободен от смерти. Даже если в конце концов Отряды насекомых меня схватят…»
На экране заиграла реклама джакузи, и Энгельманн прервался на просмотр, хоть и видел ее уже дважды. Ролик то и дело крутили во время ночного фильма на местном канале. Две пышногрудые девушки в бикини – одна сидела на краю бассейна и барахтала ногами, другая стояла в воде – смеялись вместе с молодым человеком. Вода доходила ему до шеи, и стильная усатая голова покачивалась как раз на уровне груди той, что стояла рядом. Закадровый голос читал рекламный текст, а в кадре появлялись адреса торговых точек. Реклама закончилась; и чтобы продолжить записи, Энгельманну пришлось сначала перечитать написанное.
«Больше никто меня в Комнату Яда не затащит. Нет-нет! Я отправлюсь в яркие залы Лекарств. И мне дадут средство, обновляющее душу. Ибо меня защищает свобода. Маленький народец считает, что все это „немыслимо“. Мои деяния неподвластны наказанию уже по причине одной только степени их чудовищности».
Он снова остановился, ненадолго переключившись на телевизор – там шла научно-фантастическая картина, и его вдохновляли кадры космического полета на звездном фоне. Снова заиграла та самая реклама. Энгельманн внимательно просмотрел ее, а потом принялся писать – но не как прежде, а судорожно, с жаром:
«Я делаю все, что хочу. Рисую мир так, как хочу. Ваши чертовы черепа – мои банки с краской! Я опустошаю их резкой, мощной кистью. Я рисую фрески своей мести. Ваш лживый, глумливый мирок – моя палитра. Я создам шедевры, разложу их для просушки. Пресса выставит их на всеобщее обозрение, словно выполненные обычной краской работы. Ведь так оно и есть! Так и есть! Я так вижу, и так тому и быть!»
Энгельманн отложил блокнот. Ему до боли снова захотелось спуститься, спикировать за новой добычей. Прекрасный и неясный алый порыв вернулся к нему, наполнил сердце, словно телесная жидкость.
Чувства болезненно раздвоились. Каждое свершение он смаковал в полном временном объеме – любил и выжидать в предвкушении, и наслаждаться эхом, в очередной раз проносящимся по затихшему в страхе и ожидании городу. В последнее время он особенно остро чувствовал, как гулко отдается звук собственных шагов по улицам. И таким призрачным, гигантским присутствием он жил в сердцах семи миллионов. Но желание одолевало, и Энгельманн жаждал, чтобы неистовое, ни с чем не сравнимое изобилие заполнило воздух красными осколками его чрезмерной ярости. Недолго колеблясь, он условился с самим собой продолжить месть следующей ночью.
Уснуть ему удалось только к полудню следующего дня, и с началом сумерек он пребывал в глубоком забвении, – тогда же Сираф завершил период бездействия.
Он скатился с кирпичного парапета, выбрав свободное пространство на плоскости из гравия и смолы, и, опять же в соответствии с традицией Архивистов, произнес обет полевого работника перед превращением. Произношение включало фонетическое выражение, созвучное приятному, меланхоличному соло флейты, и имело следующее примерное когнитивное содержание: