сидений. Над ступеньками, покачиваясь, взошла утыканная сальными шипами планета. Помоечница проковыляла мимо водителя, не расплатившись, и направилась ко мне – ко мне, теперь я был в этом уверен! – а автобус тем временем отъехал от остановки. Я не мог двинуться с места. Мои нервы приказывали ногам: «Встаньте», но электрические импульсы исчезали в бестелесной бездне, в которой не было никаких ног.
Тело Помоечницы было приземистой массой под неказистым коричневым пальто – бесформенный силуэт пожилой женщины. Торчавшие во все стороны, будто наэлектризованные, волосы – точь-в-точь грязная головка одуванчика – и коричневое лицо, иссеченное морщинами, как дубовая кора, едва заметно подрагивали, выдавая внутреннее напряжение, яростную потаенную сосредоточенность. Я взглянул на свое отражение в окне, спрашивая себя, почему не встаю, не готовлюсь, не дерусь или не бегу.
Но когда она остановилась рядом с моим сиденьем и посмотрела на меня, я обнаружил, что боюсь не столько умереть, сколько совершить ошибку. Меня сотрясало нечто сродни боязни сцены, ошеломительное чувство, что в предстоящем разговоре я должен выразить себя максимально полно и всеобъемлюще и что дальнейшая моя судьба напрямую зависит от этого выступления. Этот страх приглушил острое желание сбежать. Помоечница поставила свои сумки на место с другой стороны прохода и плюхнулась рядом со мной, заставив сиденье вздохнуть. Словно охваченный паникой ребенок, выпаливающий первое, что пришло ему в голову, я спросил у нее:
– А магазинная тележка у вас есть? – поскольку я видел такие тележки у многих подобных ей.
Ее старческое лицо повернулось ко мне, от волос повеяло чем-то вроде сапожного крема. Овраги и русла кожи, рельефом схожей со скорлупой грецкого ореха, сделались еще глубже, растянутые улыбкой:
– Да. А как же иначе?
– Зачем? – прохрипел я.
– Чтобы складывать в нее все, что принадлежит мне по праву.
– И что же вам… принадлежит?
– Весь мусор.
Я кивнул. Задавать следующий вопрос мне не хотелось:
– А что такое мусор?
– Как, разве ты не знаешь? Рано или поздно им становится все.
Ее ответы были отчетливы и ясны. И все же, даже глядя на лицо Помоечницы, я не мог понять, движутся ли ее губы и слышу ли я вообще ее голос.
Каждый ответ поражал меня. Не сам по себе – но просто потому, что я его получал. Ни секунды не ожидая, что Помоечница меня пощадит, я ощутил теплый прилив веры в нее. Ее аура непреодолимо подталкивала меня к этому. Ведь, несмотря на ее бедность и неопрятность, возраст Помоечницы придавал ей черты буйного, ехидного старца. Ее старость казалась мне ворчливой, беспечной старостью гения – Эйнштейна, Уитмена, полного жизни, начитанного и человеколюбивого.
И тогда я понял. Пожилому азиату она наверняка казалась благородной конфуцианкой. Старушке – священницей, источавшей пасторскую набожность.
Но это осознание не освободило меня от ее чар. Я понял, что не могу вспомнить, как выглядела голова Помоечницы, освобожденная от живой маски. Я чувствовал, и мог только чувствовать, что она есть сама мудрость, что она есть средоточие моей надежды и в ее руках – ключ к моему спасению.
– Но послушайте, мэм, – сказал я – осторожно, приглушенно, – я не мусор.
Она едва заметно покачала головой.
– Но ты им станешь.
– Скажите мне, – попросил я, – дайте хотя бы намек. В чем я должен вас убедить? Какую позицию занять? Мне нужна всего лишь подсказка.
– Но в чем ты можешь меня убедить? – спросила она. Мое сердце отчаянно встрепенулось, соглашаясь с ней. Сквозь отражение в окне я видел, что за это короткое, казалось бы, время мы успели пересечь почти весь город и теперь были недалеко от магистрали. В животе у меня как будто ползали муравьи. Мне вспомнилось, как в детстве, перевернув мертвую кошку, я с ужасом увидел копошащихся в ее внутренностях опарышей.
– Кажется, я понимаю, о чем вы, – сказал я. – Все живые существа – не более чем случайно возникшие электрохимические механизмы, разделенные бездной пространства. А потом – энтропия… атрофия… смерть… мусор…
С каждым словом я погружался все глубже в болото страха, пока мне не начало казаться, что я захлебываюсь собственной речью. Все разговоры с Помоечницей заканчивались одним и тем же финалом. Я видел его. И эта беседа тоже была коротким лабиринтом, выводящим к той же самой двери.
– Но разве не существует чего-то большего, чего-то еще, такого, что не становится мусором?! – воскликнул я. Это потребовало от меня немалых усилий. Помоечница обладала своего рода гравитацией, затягивавшей разум на орбиту ее мировоззрения. Формулировать чуждые ей мысли было физически тяжело. Слова вываливались у меня изо рта мертворожденными. Ее старое изъеденное временем лицо было пустыней, в которой мой вопрос сгинул бесследно.
– Чего-то большего? Чего-то еще? – эхом повторила она с едва заметной печальной иронией. И вновь я задался вопросом – ответил мне голос Помоечницы или же это были ее глаза, холодные черные звезды над пустошью лица? Она наклонилась и почесала варикозную ногу сквозь дырку в грязном носке. – Пылинки в пустоте, – вздохнула она, выпрямляясь, – случайно приведенные в движение, неизбежно останавливающие свое вращение.
Это могли бы быть и мои слова – таким простым и полным было мое согласие с тем, что она сказала. Я расслышал в ее тоне финальную ноту и почувствовал, что наш разговор подходит к концу, но, как ни старался, не мог ей возразить.
– Скажите мне, – выпалил я. – Вы его снимете?
Помоечница наклонилась почесать вторую ногу.
– Что сниму? – переспросила она.
– Ваше лицо.
– Мое лицо? – повторила Помоечница, выпрямляясь. Долгое мгновение она смотрела мне в глаза. – Да,– ответила она и ухватилась за горло. На ее коже проступил пересекающий трахею шов – чистый, как будто разошлись иссохшие губы. Под ним открылась куда более тонкая шея, щетинящаяся черными хитиновыми волосками и колючками. Этого не могло происходить. Однако иной реальности не существовало – лишь эти три автобусных салона, да еще проносившаяся за окном на скорости шестьдесят миль в час освещенная фонарями пустота магистрали, на которую мы только что выехали. Дрябло колыхнувшись, пустой мешок старушечьего лица соскользнул с пучка инструментов, служившего Помоечнице ротовым аппаратом, и огромных фасеточных глаз.
Я смотрел в окно и умолял свое отражение прийти в движение, не сидеть, принимая смерть, но каким-то образом подняться. Отражение не шевелилось. Сзади ко мне приближались две черные фасеточные планеты, освещенные люминесцентным солнцем.
Я совершил невозможное. Я отделился от своего отражения.
Оно осталось ошеломленно сидеть и смотреть, в то время как я заставил себя повернуться и взглянуть на огромное насекомое. Я чувствовал, что неспособен пошевелиться, как будто вокруг не было свободного пространства или же я стал совершенно бестелесным. Но с тем же самым яростным слепым упрямством я все же пошевелился. Я напрягся и поднял руки, сжимавшие некий предмет. И в отчаянии обрушил этот предмет на голову Помоечницы.
Это оказалась моя сумка с апельсинами. Она весила несколько фунтов, и гибкая ручка позволяла орудовать ею как кистенем. Плоды с мясистым чмоканьем врезались в твердые и на удивление прочные полусферы глаз Помоечницы.
Удар вышел довольно слабый, учитывая ее массу и силу, но эффект он произвел поразительный. Помоечница отшатнулась, и в тот же самый момент автобус резко повернул, сбросив ее на пол. Я заметил, как сзади на нас, выпучив глаза, таращится пьяница, а потом мое внимание привлек водитель, высунувший голову из-за алюминиевой перегородки.
Это был молодой чернокожий с козлиной бородкой и коротким афро. Мы по-прежнему неслись по магистрали, и все же он развернулся, чтобы разгневанно и пораженно уставиться на меня.
– Ты сдурел?! – заорал он. – Что ты творишь? Ты разве не понимаешь, кто это?
– Господи Иисусе! – завопил я в ответ. – Осторожнее!!!
Позади него, за лобовым стеклом, на стремительно текущей к нам магистрали, я увидел большой грузовик с двумя прицепами, медленно выруливавший со съезда на нашу полосу. Он едва-едва набрал тридцать миль в час, а мы неслись со скоростью шестьдесят пять.
Водитель оглянулся и, словно в замедленной съемке, втянулся обратно за перегородку. Оба прицепа были нагружены апельсинами. Пока грузовик с медлительностью динозавра пытался разогнаться до сорока миль в час, а мы – слишком поздно, я это понимал – начинали тормозить и сворачивать в сторону, я, казалось, успел разглядеть каждый плод в отдельности – росистый, пористый, сверкающий в свете фонарей магистрали. Колеса автобуса заклинило прежде, чем мы сумели вывернуть на другую полосу, и его потащило боком на прицепы лихорадочно набирающего скорость грузовика.
По крыше забарабанил апельсиновый дождь, а потом длинный дребезжащий ящик автобуса, описав полукруг, врезался задом в столб развязки.
Я во время столкновения держался за сиденье, а вот Помоечница кубарем покатилась в хвост автобуса. Наконец он остановился, и пневматические двери с кашлем распахнулись. Я вскочил, пронесся по проходу и выскочил на магистраль. Я успел сделать три стремительных шага к съезду, по которому грузовик – теперь лежащий неподалеку – спустился на магистраль. Потом из-за автобуса вышла Помоечница и загородила мне путь. Я остановился и снова вскинул сумку с апельсинами.
Одна антенна у Помоечницы согнулась и торчала вбок. В свете фонарей ее глаза словно бы полнились зрением, и каждый из них был космосом отдельных точек – линз, столь же бессчетных, как крошечные непреклонные жизни кораллов на одном акре архипелага. Я пораженно осознал, что, если не считать скрытого за автобусом грузовика с апельсинами, магистраль абсолютно пуста.
– Прятаться негде, – сказала Помоечница. Это точно был голос, истинный голос этого существа – сухой хитиновый шепот, согласными в котором служили щелчки и скрипы. – Нет такого места. Ни во времени. Ни в пространстве. Нигде. Неужели ты лишился ума?