Яковлевские гуаши и рисунки, а иногда и более редкую, вынужденно, для него, по разным причинам, сильную живопись маслом на холстах и картонах, – охотно покупали, поскольку работы стоили, и об этом люди знали, совсем недорого.
Войдя театрально в роль, годами, продажей работ занималась Володина мать.
Властная, крупная, грузная, с уверенными движениями цепких, ухватистых рук, с быстрыми, всё вокруг подмечающими, и всех, сразу, с ходу, мгновенно оценивающими, тяжеловатыми взглядами тёмных восточных глаз, с повадками командирши, она порою, вернее, часто, почти всегда, вела себя, как на рынке – ходовой продавала товар.
Сам Володя – был в стороне. И в торговлю обычно не вмешивался.
Иногда, заметив случайно, что посетитель нынешний очень хочет купить работу, а денег для этой покупки у него, увы, не хватает, приходил на помощь решительно:
– Мама, сколько у человека денег есть, столько пусть сейчас работа моя и стоит!
Мама тогда, немного помедлив и что-то в уме прикинув, обычно с ним соглашалась.
Такой поворот событий, в общем-то предсказуемый, тоже её устраивал.
Пусть и совсем небольшие, а всё-таки деньги. Реальные. Которые в дело можно, при надобности, пустить. На которые можно жить.
А работы – ну что работы?
Лежали ведь без движения в квартире, пылились, место занимали. А тут – покупатель.
Пусть берёт картинку Володину, если так уж она ему, человеку, видать, небогатому, но мечтающему её получить, действительно нравится.
Работы – дело такое, наживное, нечего с ними церемониться. А Володя – вскоре новые нарисует!
И работа – переходила к посетителю, у которого денег было совсем немного, прямо в руки, – и был он этому пониманию очень рад. Но – изрядно смущался: надо же, так уж вышло, недоплатил! И краснел, и бледнел, и что-то несуразное бормотал.
Володя, чуткий всегда к изменениям, даже малейшим, в состоянии всех людей, всех, которых видел и знал, чтобы как-то получше, желательно поскорей, разрядить ситуацию, чтобы снять напряжение общее, и возникшее чувство неловкости, и смущение посетителя, человека явно хорошего, выхватывал из какой-нибудь подвернувшейся под руку папки, наугад, не глядя, – рисунок:
– А это тебе – от меня. Дарю. Смотри: это ты. Похож. Это твой портрет.
Посетитель оторопело смотрел на рисунок, подаренный ему, от щедрот, Володей, – и действительно видел себя.
Такая вот необычная магия, и не иначе, была в работах Володиных.
Они – заставляли людей похожими быть на них. А нередко – и преображали их. Решительно – и навсегда.
Георгий Дионисович Костаки яковлевские работы любил, высоко ценил – и весьма интенсивно, давно, с удовольствием, с выбором тщательным, с толком, намётанным глазом всегда выделяя из прочих удачные самые вещи, появляясь в квартире Яковлевых иногда, то чаще, то реже, как уж там у него, человека занятого, чьё время дорого, чьи дела велики и обильны, получалось в годы былые, столь насыщенные событиями и проблемами, – собирал.
Но платить – как по этому поводу вздыхали, а то и ворчали яковлевские родители – не очень-то, вроде, любил.
Предпочитал порою – своеобразный «бартер».
И однажды был я свидетелем визита Костаки к Яковлевым.
Он приехал, обременённый тяжеленной своей поклажей. И сложил её грудой внушительной на столе. Это всех впечатлило.
Он привёз тогда заграничные, наилучшего качества, краски – таких в советской продаже не было никогда.
Он привёз различные кисти – целый ворох отличных кистей.
Он привёз роскошную просто пастель в огромной коробке.
Он привёз бумагу, какую-то особенную, – такую видел я в первый раз.
Были там и коробки пёстрые, и большие, плотные свёртки с чем-то нужным для рисования.
Словом, было – много всего.
Взамен полагалось Костаки – отбирать работы Володины.
И к этому – был он готов.
Притихший Володя, съёжившись в комок, закурил, замкнулся в себе, присел в уголке, в сторонке, – и просто молчал.
Володин отец, человек интеллигентный, воспитанный, в аккуратном костюме, при галстуке, тщательно выбритый, пахнущий одеколоном «Шипр», с усталыми, чуть ли не скорбными, глазами, в которых навечно, глубоко, на самом их дне, затаилось его эмигрантское, безвозвратно ушедшее прошлое и открыто, без всякой утайки, читалось его теперешнее, советское, однообразное, монотонное настоящее, со всеми оптом приметами и деталями службы и быта, деликатно поддерживал светский, – так положено было, он знал, вот и был традиции верен и сейчас, – разговор с Костаки.
Володина мать – всё больше натянуто улыбалась, говорила зачем-то всякие незначительные слова – и с явной, лишь возрастающей, не скрываемой грустью поглядывала на груды работ Володиных, работ, которым вот-вот суждено было непременно и, скорее всего, изрядно, ну а может, и основательно, что же делать, увы, поредеть.
Костаки – без лишних слов, посверкивая очками, направился, как охотник, добычу желанную чующий, именно к этим грудам яковлевских работ.
Он склонился слегка над работами всем лицом своим – и, разумеется, знаменитым своим, уж точно – с обострённым чутьём на шедевры, на открытия, греческим носом, – и начал незамедлительно эти листы бумаги, один за другим, внимательно вглядываясь, как будто входя в них, пусть ненадолго, но всё о них уже выяснив, быстро перебирать.
И – безошибочно, снайперски, отбирал – только самые лучшие.
Таких – самых лучших – в итоге оказалось довольно много.
Все Яковлевы – наблюдали за действиями Костаки с привычным для них сожалением.
И смирялись с их непреложностью, с неизбежностью их. Роковой? Нет, конечно! Вполне обычной.
И помалкивали. И терпели.
А куда им было деваться?
Все они понимали отчётливо и прекрасно, что так и надо.
Как-никак, а одна из лучших, и в стране, и в мире, коллекций!
Пересмотрев с какой-то спортивной прямо, тогда поразившей меня, отработанной и поддержанной опытом скоростью, все Володины груды работ и отобрав для себя всё, что считал он нужным, Костаки вновь распрямлялся и наконец укрощал свой реквизиторский пыл.
Покуда Володина мать, с тяжёлым сердцем, вздыхая, чуть ли не со слезами, отобранные работы сворачивала в рулоны, для надёжности их перевязывая найденными тесёмками, Костаки, у нас на глазах, повеселел, подобрел, закурил сигарету, окутался волокнами дыма густого, успел сказать и родителям Володиным, и Володе немало добрых, полезных, достаточно важных слов, чашку свежего чая выпил, – а потом забрал, сразу все, приготовленные для него рулоны, причём это сделал как-то запросто, вроде играючись, будто и груз немалый это был, а так, ерунда, пёрышко, да и только, потом церемонно откланялся – и за открытой дверью квартиры исчез в подъезде, устремляясь по лестнице вниз, а потом, из подъезда, – во двор, где стояла его машина.
Володины мать с отцом вдвоём принялись рассматривать привезённые знаменитым коллекционером сокровища, удивляясь их необычному, даже праздничному, пожалуй, заграничному, броскому виду и отменно хорошему качеству, от себя отгоняя привычно возникающие поневоле и досадные мысли о многих, навсегда из дома исчезнувших, первоклассных работах Володиных, которые, как ни крути, можно было бы, пусть и не сразу, по частям, постепенно, пусть незадорого, ну и что, не впервой ведь, а всё же продать, а не так вот – просто отдать, за подарки, сюда привезённые, для Володи, – хорошему дяде.
Но, товарищи, – жизнь есть жизнь.
А коллекция гостя недавнего, человека в общем-то славного, возражений здесь нет, Георгия Дионисовича Костаки, «дяди Жоры», как все его называют давно в Москве, – это ещё и хорошая, лучше многих других, реклама.
А Володя – ну что Володя?
Он ещё нарисует. Правда?
И родители выразительно принимались уже поглядывать, да всё чаще и чаще, на сына.
Володя их взгляды чувствовал.
И глубоко вздыхал.
И резко гасил сигарету.
И поднимался с места, из своего уголка.
И шёл прямиком в свою комнатушку – снова работать…
Из дому Яковлев – следует напоминать об этом – по причине своей слепоты, а вернее, почти слепоты, и не только по этой причине, выбирался не так уж часто.
Выбирался – лучше сказать напрямую об этом – редко.
И его редчайшие вылазки – в город, к людям, к своим знакомым, – становились тут же известными всей богеме, – почти сенсацией.
Говорили дамы богемные:
– Мы сегодня, представьте, видели на бульваре – Володю Яковлева! Он такой одинокий, грустный! Так и хочется, в самом деле, приласкать его и утешить!
Говорили художники:
– Видели мы сегодня Володю Яковлева. Странноватый какой-то, шёл он, отрешённый от всех, куда-то, а куда – поди догадайся, шёл в толпе у метро, сутулясь, весь в себе, не от мира сего, необычный, это уж точно.
Говорили – все, кто Володю хоть однажды на улицах видели.
Ну а те, кто видели чаще, говорили:
– Снова встречали мы на Таганке Володю Яковлева. Торопился куда-то он. Шёл вприпрыжку, почти бежал. И откуда такая прыть в человеке полуслепом? Только мы захотели с ним поздороваться – он исчез. Будто не было вовсе его. И куда он успел деваться? Вот загадочный человек! Ну а может быть, это фантом? Нет, похоже, это был Яковлев. Да, конечно, Володя Яковлев! Не узнать его – невозможно. Мы – узнали. А он – исчез.
Говорили, судили, рядили.
Создавали легенду – из были.
Мифологию – из реальности.
Сказку новую – вне банальности.
Ну а если это была не реальность, а ирреальность?
Нечто выше, и тоньше, и глубже повседневности, скучной, рутинной?
Болтовня и молва людская – не способность, а специальность.
Всё, что связано было с Яковлевым, становилось уже – картиной.
Или – притчей. Или – загадкой.
Или – мыслью о чуде сладкой.
Или – тенью вдали случайной.
Или – радостью. Или – тайной.
Каждый видел – что-то своё.
Житие. И – житьё-бытьё.
Каждый был – вроде трезв и здрав.
Каждый был – по-своему прав.