Друг мой давнишний – Игорь Ворошилов. Художник великий.
Высоченный. И несуразный. Своенравный. И многоликий.
Образованный – лучше многих. Одарённый – куда уж больше.
Компанейский – и одинокий. Знавший то, что полыни горше.
Добродушный – и вдохновенный. Озарённый – нездешним светом.
Окрылённый – и дерзновенный. Удивительным был поэтом.
Был мыслителем – и бродягой. Дольше всех по земле скитался.
Вот и в памяти человечьей ярче всех навсегда остался.
Был рассчитан он на столетье. Жил годами за гранью быта. Был воителем. Лихолетье презирал. Говорил – открыто.
Мыслил – в корень. Прозренья ведал. Верил в Бога – по-детски, просто.
Никого никогда не предал. Был – в пути. Знал – приметы роста.
Понимал иногда такое, что другим недоступно было.
Не искал среди бед покоя. Шёл – вперёд. Козак Ворошило. Видно, борется и доселе. Там, где он пребывает ныне.
С тем, что выйти мешает к цели и легко везде на помине. Ошибается. Побеждает. Утверждается в каждом чувстве. Изумляется. И страдает. Чтоб спасенья искать в искусстве. И находит – свою дорогу. И выходит по ней – к себе. Далеко ему – до итога. Не до шуток теперь – судьбе. Начинается всё – сначала. Продолжается – на века.
Вот мелодия зазвучала. Незаметно. Издалека.
Вслед за звуком возникли знаки сокровенного жития.
Эпос. Летопись. Взгляд во мраке. Сплав наития и чутья.
– У тебя вся спина белая!
Что за шутки? И чей это голос?
Ворошилов остановился. Оглянулся. Взглянул, сощурившись, вдаль, назад, во дворы, откуда доносился дурацкий оклик.
На скамейке, с бутылками пива и с кусками воблы, разложенной на измятой газете, сидели, усмехаясь, трое парней.
Ворошилов сказал им:
– Придётся на спине что-нибудь рисовать.
Парни дружно, громко заржали.
– Длинный, ты, наверно, художник? – вдруг спросил один из парней.
Ворошилов ответил:
– Художник.
– А меня нарисуешь? – спросил тот же парень. – Или слабо?
– А тебя рисовать я не буду. Потому что ты мне неприятен. – Ворошилов махнул рукой, словно он отмахнулся от мухи, и сказал устало: – Отстань!
– Что? – вскочили все трое парней. – Слушай, ты, художник! А ну, повтори-ка, что ты сказал?
Ворошилов сказал:
– Отстаньте!
Парни грозно придвинулись к нам.
– Ты, художник!
– И ты, борода!
– Схлопотать по мордам хотите?
Шли мы с Игорем Ворошиловым по своим делам, а точнее и честнее – в поисках пива. Шли – к пивному ларьку. А тут – на пути нашем долгом – загвоздка. Трое пьяных парней. Задиристых. Молодых. И довольно пьяных.
Я сказал Ворошилову:
– Игорь! Нам придётся объединиться.
И ответил мне Ворошилов:
– Да, Володя! Объединимся.
В двух шагах от нас грудой лежали груды спиленных с ближних деревьев, свежих, толстых, массивных ветвей.
Приподнял я с земли одну ветку – и шарахнул по ней, с размаху, по наитию, видно, какому-то, резко, быстро, ребром ладони.
Ветка, с треском необычайным, разломилась на две половины.
Отшатнулись парни от нас:
– Каратист!
– Ребята, атас!..
Ворошилов схватил обломок ветки в руку правую:
– Брысь!
И парней – словно ветром сдуло. Даже пиво своё забыли, вместе с воблой, на той скамейке, где недавно сидели они.
Ворошилов сказал:
– Володя, неужели ты – каратист?
– Нет, конечно, – ответил я. – Никакой я не каратист. И об этом прекрасно ты знаешь. Просто – так получилось. И сам я не пойму – ну как это вышло?
– Значит, свыше нас уберегли! – Ворошилов голову поднял вверх – и что-то там разглядел. – Ну конечно! Ангелы наши. Нам сейчас они помогли.
Согласился я с ним:
– Это – ангелы.
Пить оставленное парнями пиво мы, конечно, не стали. Не хватало ещё – за кем-то, неизвестно – кем, допивать. Гордость есть у обоих. И честь. И не в наших – такое – правилах.
Мы отправились дальше. Мы шли по столице – в поисках пива.
Сколько раз такое бывало! Не упомнить. Не сосчитать.
Но в пивнушках – не было пива. И ходить нам – уже надоело.
И сказал тогда Ворошилов:
– Знаешь, что? Не хочу я пива.
Я сказал:
– И я не хочу.
– Лучше выпьем с тобой газировки. Без сиропа. По два стакана.
Я сказал:
– Газировки – выпьем.
Автомат с водой газированной отыскали мы вскоре. И выпили, каждый – по два стакана, шипучей, освещающей, чистой воды.
– Красота! – сказал Ворошилов.
Я сказал:
– Красота. Лепота.
Добрались мы – сквозь летний зной, звон трамваев и шум проезжающих непрерывным потоком, по улицам, тополиным пухом засыпанным, словно призрачным снегом, машин, сквозь прибоем звучащий гул голосов людских, сквозь протяжный, лёгкий шелест листвы, сквозь день, незаметно клонящийся к вечеру, сквозь желание выпить, которое мы оставили позади, там, в недавнем, но всё же былом, до знакомого всей московской, удалой, развесёлой богеме дома, где обитал я тогда.
Чинно, скромно зашли в подъезд. Поднялись на седьмой этаж в лифте. Ключ отыскал я в кармане. Дверь квартиры открыл. Мы шагнули, друг за другом, через порог. Оказались внутри. В какой-то удивительной полупрохладе. Так могло показаться нам, после наших дневных походов по жаре. Отдышались. Чай заварил я. Крепкий. И вкусный. «Со слоном». Когда-то считался он едва ли не самым лучшим. Пили чай мы. Вечер настал. Свет зажёг я. Включил проигрыватель. И поставил пластинку. Баха.
Волны музыки поднялись высоко, заполнили комнату, потянулись к двери балконной приоткрытой, проникли в наши, молодые ещё, сердца, в души наши, вошли в сознание, в память, в жизнь, в наши судьбы, в прошлое, настоящее и грядущее, в явь, которую мне приходится – через годы – воссоздавать, в книгу эту, в стихию речи, чтобы слышать – и прозревать…
Однажды, в январе шестьдесят девятого, встал Ворошилов на постой, временно, ненадолго, у одной нашей общей знакомой, смугловатой, темноволосой дамы, любящей неофициальное искусство и поэзию, внимательной к друзьям, но иногда и сознательно прямолинейной – могла, например, прилюдно заявить, что стихи Лимонова – ерунда, а мои стихи – настоящие, и такой вердикт оказывался решительным и окончательным, – держалась она довольно уверенно, за словом в карман не лезла, но всегда была с теми, кого выделяла для себя из богемной братии, и отзывчива, и добра.
Начал Игорь там, в тишине и покое, поскольку добрая дама уходила днём на работу, оставляя его в квартире одного, рисовать – и увлёкся. Время для него сместилось. Где ночь, где день, он уже не разбирал. Словно в другом измерении находился. Только и делал, что работал. Ни о каких там амурах и речи быть не могло. Просто – в очередной раз дорвался художник до возможности, до смешного простой, – в домашних условиях, у хорошей знакомой, любящей искусство, поработать. Вот он и потрудился на славу.
Я приехал к нему в Медведково – и ахнул. Куда ни повернёшься, куда ни шагнёшь – везде были Игоревы работы. Да какие! Нередко – шедевры. Живопись, в основном.
Работы грудами лежали на полу, под ногами, свалены были возле стен, кое-какие – прикреплены кнопками на стенах, валялись в прихожей, на кухне, заполняли всё жилое помещение этой однокомнатной квартиры.
Посреди них, босиком, расхаживал довольный Ворошилов.
Он показывал мне свои создания – вот ведь какая счастливая случайность: хотел здесь просто переночевать да, возможно, немножко порисовать, да вдруг как пошло, и остановиться уже невозможно было, и он двигался вперёд, рисовал и рисовал, благо хозяйка подсобила и с красками, и с бумагой, и ничего искать не надо было, всё оказалось под рукой, и никуда уходить не надо было, в ночь, на холод, а можно было сидеть себе здесь, в тепле, и вкалывать, – и вот он, результат.
Ворошилов делал широкий жест рукой – и указывал на то, что он здесь наработал.
Увиденное не просто впечатляло. Скорее, оно изумляло. Озадачивало. Потрясало.
Это какая же творческая энергия должна быть у человека, чтобы единым духом, без всяких перерывов, за несколько дней, столько всего понамалевать!
Картинок хватило бы на несколько больших персональных выставок.
Ворошилов расхаживал среди них, как пастырь среди своего стада. Но напоминал ещё и доброго волшебника, столько чудес нежданно сотворившего, – только вместо волшебной палочки была в его руках просто кисть. Впрочем, наверняка – волшебная, сомнений в этом быть не могло.
Ворошилов выразил желание купить пива.
У меня было несколько рублей. Мы отыскали две пустых трёхлитровых банки, закрыли их пластмассовыми крышечками. Сунули наши банки в авоськи. Вот теперь можно было и отправляться на поиски пива.
Мы накинули свои пальто – и вышли на улицу.
И тут-то я подумал: ну зачем нам нужно это пиво – сейчас, зимой? Но было уже поздно. Коли решили идти за пивом – его следовало ещё и найти. Не так-то просто было сделать это в прежние годы.
На улице стоял мороз. Да ещё какой! Лютый, и только. Январский. Градусов двадцать пять, наверное.
Вся округа, всё Медведково, казавшееся нам тогда глухоманью, дальней, совершенно неизведанной московской окраиной, было завалено снегом. По обе стороны от расчищенных без устали работающими дворниками дорожек на тротуарах возвышались монументальные сугробы. Но снег продолжал сыпаться сверху крупными хлопьями. И на тротуарах ноги вскоре увязали в нём по щиколотку, а потом и почти по колено.
Где искать пиво в этом занесённом снегами Медведкове?
Мы с Ворошиловым шли и шли, наобум, наугад. Передвигались от квартала к кварталу. Расспрашивали прохожих – где здесь пивные ларьки. Подходили – и очередной ларёк оказывался закрытым. Приходилось топать дальше.
Мы уже совсем устали и замёрзли, когда увидели, наконец, впереди открытый пивной ларёк.
Само собой, стояла к нему немалая очередь. Посреди густого снегопада, облепленные снегом, люди напоминали оживших снеговиков.
Каким-то образом удалось нам проникнуть поближе к раздаче пива. Кажется, Ворошилов проникновенно обратился к какому-то парню, доброму на вид, и тот пропустил нас без очереди.