Выставки у Беленка – бывали в Москве. Не часто. И это вполне понятно, по давним-то временам.
Но всё-таки мог он работы иногда показывать людям.
В знаменитом кафе московском «Синяя птица», известном не только недолгими выставками художников авангардных, но ещё и тем, что привычно и охотно там собирались джазовые музыканты, играли для избранной публики, и на эти концерты закрытые непросто было попасть.
В институтах научно-исследовательских некоторых, где учёные приобщались тогда к культуре, тоже были Петины выставки.
Стал он, по нарастающей, участвовать, вместе с другими нашими авангардистами, в выставках зарубежных.
В середине семидесятых, когда неофициальное наше искусство нежданно, временно прорвалось к зрителям, Беленок, вместе с Целковым, Рабиным, Штейнбергом, Зверевым, Яковлевым и некоторыми другими художниками, соратниками, выставлял свои композиции, большие, монументальные, на ВДНХ, в павильоне «Пчеловодство», где, к изумлению всех москвичей, властями разрешена была необычная эта выставка нынешних ярких звёзд отечественного, родного, выходит, для всех, авангарда, и куда непрерывной рекою в течение нескольких дней текла широкая, бурная и просто неиссякаемая, жаждущая приобщиться к искусству, толпа людская.
С годами работы Петины всё чаще репродуцировались в изданиях зарубежных и в каталогах выставок.
Искусствоведы писали о нём, как о ярком мастере, оригинальном и остро современном, создавшем свой мир, драматичный и даже трагический, о мастере, узнаваемом всегда, со своим лицом.
Годы безвременья – или, по-русски, бесчасья, – были для художников наших нелёгкими.
На Запад уехали – многие из товарищей Беленка.
Он – остался на родине. Трудно сказать сейчас – почему.
Об этом он, замыкаясь в себе, не любил говорить.
Его приглашали, буквально зазывали, усердно, часто, много раз, и в Европу, и в Штаты, сулили всякие льготы, уверяли, что там он сумеет в полной мере, так, что все ахнут, наконец-то реализовать свой блестящий, огромный талант.
Думаю, что причина, по которой он, несмотря на призывы уехать на Запад, всё же остался на родине, была простой: Беленку, как никому другому, быть может, нужна была почва под ногами. Почва! Не просто словцо. Но – именно почва. Питающая его. Дающая силы ему. Спасающая его.
Отринуть её от себя он, крестьянин, с детства ходивший босиком по родной земле, никогда, ни за что не мог.
Крестьянская, кровная этика, святое, именно так, отношение – и любовь – к земле своей древней, к родине, не позволяли ему покинуть родные пределы, где вырос он, где призвание обрёл своё, навсегда.
А жить Беленку становилось – всё труднее. И с каждым годом эти трудности – возрастали.
Несмотря на известность художника, работы его покупали лишь от случая к случаю, изредка.
Под настроение Петя охотно дарил их, если кому-то – друзьям, приятелям, знакомым, даже случайным, – были они по душе.
Он жил в основном на то, что раз в году, терпеливо, привычно дождавшись очереди в союзе художников, где он числился, и получив заказ, а с ним и возможность что-нибудь заработать, снова лепил Ленина.
Лепил – с отвращением. Как же по-другому ваять вождя? Только так. Иногда – и с закрытыми глазами, на ощупь, чтобы не видеть вынужденного, а может, вымученного, поскольку надоело ему давно заниматься этим, стандартного, скучного «произведения» – и летали, вибрируя в воздухе, прикасались нервно к поверхности ненавистной ему скульптуры его длинные, чуткие пальцы.
Так вот, почти вслепую, изваяв ещё одного в бесконечной лениниане заказного «ростовичка», поглядывал на него устало, ворча про себя что-то, видимо, очень сердитое, и с явным, уже заслуженным облегчением – с ним расставался.
Деньги, которые он раз в году получал за скульптуру, распределял наперёд, чтобы хватило их на еду, простейшую самую, на материалы для живописи.
Человек, в быту своём скромном совершенно неприхотливый, Беленок постепенно, не сразу, но, что делать, уж так получилось, всё, наверное, к этому шло, стал с годами и вовсе аскетом.
Известность его – росла.
И где же? За рубежом.
Ну а в родной стране люди официальные – о нём привычно молчали.
Будто и не было вовсе здесь такого художника.
Но он-то ведь – был! И много, больше других, работал.
Хроническое отсутствие внимания – Беленка, разумеется, огорчало.
Внимание было – другим. Подспудным. Неофициальным. Дружеским. И оно – поддерживало Беленка.
Было и понимание. Тоже – вне официоза.
Впрочем, для прежней эпохи это – в порядке вещей. К сожалению. Слишком жестокой бывала эта эпоха к творческим людям. Им трудно жилось тогда.
Беленок – держался, как мог. На упрямстве. На воле. Долго.
Но – сказались все сложности. Петя ощутил на себе их сполна.
Пошатнулось некогда крепкое, с богатырским размахом, здоровье.
Горьковатым и грустноватым, а потом и тревожным стал бывший ранее лучезарным украинский юмор его.
Тем не менее, надо было как-то, пусть и с трудом немалым, с полунищим почти раскладом в настоящем – существовать.
И он – лепил одного Ленина в год. Увы, некуда было деваться. Где же взять ещё средства на жизнь?
И – создавал упорно сотни новых своих работ.
Можно, конечно, долго рассуждать, находя слова для этого подходящие, о редкостной несгибаемости, об украинском упрямстве Беленка, давно уже ставшего москвичом, о том, что, единожды ступив на путь свой, кремнистый, как оказалось, он, человек в искусстве отважный, не изменял пути этому никогда.
Можно и подчеркнуть: вот и ещё один пример действительно трудной, трагической, что уж скрывать, так и есть ведь, судьбы художника – с крупным и ярким талантом, с огромным запасом энергии, но – вынужденного годами прозябать буквально, вести нередко полуголодное, затворническое, – а может, жреческое? – кто знает! – и кто расскажет об этом теперь, на таком отдалении от лет, о которых я говорю и которых нет уже, прошли, миновали, канули в минувшем, легендой стали и мифом, – существование.
Когда-то в его мастерской собирались довольно часто и охотно, поскольку общение было всем нам необходимо в завихрениях жизни столичной и всегда помогало нам выживать и работать, лучшие представители творческой, пёстрой, но такой колоритной элиты, было шумно порою, и весело, и всегда интересно всем.
(– Вы куда?
– К Беленку!
– Мы тоже!
– Так поедем?
– Конечно, поедем!
Приезжали. Дверь мастерской открывал Беленок. Приветливый. Весь – радушие. Улыбался широко. Принимал гостей:
– Здоровеньки булы! Проходите! Здравствуй, Генрих! Здравствуй, Володя! Здравствуй, Игорь! Приветствую, Вагрич! Здравствуй, Эдик! Здорово, Саша! Здравствуй, Таня! Привет, Виталий! Здравствуй, Толя! Здравствуй, Андрей! Здравствуй, Дима! Я всем вам рад!
Заходили все в мастерскую.
Начиналось – наше общение.
Продолжалось – нередко за полночь.
Иногда – и намного дольше.
Беленок был душой компании.
Все любили бывать у него.
Все ценили его искусство.
И дружили многие с ним.
И, казалось, был он, высокий, бородатый, гостеприимный, да ещё и труженик ярый, вдохновенный, свыше храним…)
Но к концу перестроечных, странных, даже слишком, восьмидесятых – Беленку, такому на редкость терпеливому человеку, жить уже невозможно стало в мастерской, в сыром и холодном, хоть давно обжитом подвале. Простужался он часто, болел.
И покинул он мастерскую. Перебрался в свою квартиру небольшую, неподалёку от Кускова. В ней было суше и теплее. И начал там, как и прежде, много работать.
Больше стало тогда – одиночества. Что же делать! Планида такая. Или, проще, – доля людская? За окном – суета мирская. Ну а здесь – тишина, покой? Сплав привычный – грусти с тоской.
А творчество – продолжалось, виток за витком разматывалась упругая эта спираль, – и знал Беленок прекрасно, что искусство – его спасение, панацея от тягот и бед.
И горел в его обиталище по ночам не гаснущий свет…
(…Ну а теперь – небольшое, но важное отступление.
Отец мой, Дмитрий Григорьевич Алейников, был человеком удивительным, наделённым, от природы, талантами разными.
Ему дано было – многое. Прямо с детства, сразу, – и щедро.
Но основным его даром, самым важным, – был дар художника.
Был он акварелистом замечательным. Выдающимся. Подобных я не встречал.
Отец мой – сам по себе. Держался – особняком. Не зависел – ни от кого.
И подход к акварели, и техника, и методы многолетней и всегда вдохновенной работы, всё – своё, и ничьё другое, ни на что и ни на кого не похожее, да такого у отца и быть не могло.
Отец – пейзажист. В работах его, это прежде всего, всегда, в любой его вещи, – есть то, что писатель Грин называл парением духа.
Он дарил людям – радость. Нёс он – ясный свет. Выражал он – дух, созидательный, творческий, древний, – своего родного, степного края – и своего родного мира. Дома. Родной своей почвы.
Я помню, как восторгались работами отца моего московские художники, мои друзья-приятели, герои и подвижники неофициального русского искусства, новаторы, авангардисты.
Ворошилов, Яковлев, Зверев, Пятницкий. Славная гвардия. И, конечно же, Беленок.
Оставаться к отцовским работам безразличным и равнодушным – Петя никак не мог.
Они приводили Петю в какое-то небывалое, по его-то годам, волнение.
Беленок волновался искренне, откровенно и непосредственно, бурно, словно ребёнок.
Высокий, не просто худющий, а совсем уж отчаянно тощий, в старых джинсах и старом свитере, посверкивая заметной сквозь редкие волосы лысиной, покачивая похожей на плотный шар головой, пощипывая своею чуткою кистью скульптора, с длинными, крепкими пальцами, способными даже на ощупь ваять из глины, из гипса, да из чего угодно, скульптуры любых размеров, седеющую бородку и аккуратно подстриженные седеющие усы, рассматривал Петя пристально отцовские акварели, то приближая их резко, почти вплотную, к небольшим, глубоко сидящим, иногда беспомощно-детским, доверчивым, светлым глазам, то отдаляя их, на вытянутых руках, от себя, чтобы видеть что-то, ему одному понятное, и причмокивал языком, поахивал и покряхтывал, отчего эти звуки сливались в обобщённое «ох, ух, ах», – и видно было тогда, что работы ему очень нравятся – и это он так, по-своему, выражает своё одобрение, своё восприятие их.