Отклик Леонард находил – в своей среде. Нередко моего одного мнения для него было вполне достаточно. Ему важно было – быть услышанным. Так чего уж проще и куда спокойнее, вернее, надёжнее – быть услышанным, вовремя, да ещё и понятым, что особенно было важно, – мною одним.
Некоторые его тексты изданы на Западе. Как и у многих из нас, не обошлось без этого и у него. Проникали писания наши туда, в зарубежье. Всякими способами. Кое-кто, в эмиграцию отбывая, кое-что с собой вывозил. У кого-то – память отменной была, и там, далеко, в условиях полной свободы, появлялось желание записать то, что вспомнилось, а потом и опубликовать. Все западные публикации – ответвления самиздата.
Продолжение такового. Поди гадай, что там выкинет он, самиздат, какие такие штуки, что там выплывет вдруг за границей и где напечатано будет! Не всё, далеко не всё доходило оттуда – к нам.
Коля Боков напечатал в первом номере своего журнала «Ковчег» рассказ Леонарда «Любовь идиота». Журнал этот я видел. Обложку к нему сделала Олеся Барышева, двоюродная сестра моей бывшей жены Наташи Кутузовой, жена композитора Алика Рабиновича. В шестидесятых Алик репетировал какие-то свои вещи с Лидой Давыдовой, женой Леонарда, и очень донимал трудолюбивую, но и так перегруженную своей концертной деятельностью, а потому и вечно усталую Лиду своей сверхповышенной требовательностью, на что она, терпеливая и воспитанная, среди своих, потихоньку, бывало, вздыхая, жаловалась. Коля Боков к Леонарду относился с симпатией, прозу его любил, – потому, видать, и напечатал. Саша Соколов позже рассказывал мне, как, живя в замке Монжерон, в башне, создавал Коля, вдохновлённый возможностью свободной издательской деятельности, свой небольшой, но весьма интересный журнал. Между прочим, это именно Боков у себя в журнале впервые напечатал «Это я – Эдичка» Лимонова, в сокращённом виде. Помню, как все знакомые по очереди брали этот номер журнала на прочтение у владельца, Генриха Сапгира. Но это так, просто к слову. Не знаю, был ли Коля знаком со стихами Леонарда. Спасибо ему и на том, что рассказ напечатал.
Были, вроде, публикации в «Новом русском слове», ещё где-то. Но и к ним Леонард не имел отношения, появились они сами по себе. Всё в зарубежных изданиях появлялось тогда, будто не могло не появиться. Нас обычно уже перед фактом ставили – вот, мол, старина, у тебя там-то была публикация. Всезнаек тогда предостаточно было, несмотря на запреты, кордоны, на всю рискованность такого занятия – добывания зарубежной русскоязычной периодики и книжной продукции. И просто любопытство, и живой интерес, и действия на авось, и авантюрная жилка, и даже любовь к острым ситуациям – всё здесь было вперемешку, всё срабатывало, всё шло в ход, а в результате мы время он времени получали возможность читать новинки, в которых иной раз обнаруживали и собственные тексты. Вот так и Леонард.
Подрабатывал он иногда тем, что писал сценарии мультфильмов, передачи о литературе для радио, но это не сложилось в систему, не было таким долговременным, как у других.
Он хорошо чувствовал детскую душу, детскую психологию – и мог бы стать отличным детским писателем.
Не случайно дружил он с Олегом Григорьевым. Говорил о нём с неизменной любовью, с безоговорочным признанием его таланта, приподнято как-то, радостно: «Олежка!.. Олежка!.» Впрочем, все так и называли этого питерского парня, с фантастической и жестокой судьбой, – Олежкой. Шло ему это имя, дружеское, уменьшительное. Да ещё и в сочетании со стихами его, якобы детскими, некоторые из которых даже в книжке были напечатаны. «Прохоров Сазон воробьёв кормил. Кинул им батон – десять штук убил». Вот вам и Олежка. Вспомнил сейчас, как увидел, совершенно случайно, уже в девяностых, по телевизору, – мёртвого Олежку. В храме. В гробу. С молитвой на лбу. Тихого. Могло показаться – спящего. А вокруг него – питерская братия, ветераны богемы…
В Леонарде жила всегда эта чудесная детскость, этот сохранённый им свет. Потому и привлекала его детская литература. Трудно было удержаться от того, чтобы не попробовать сказать в ней что-то своё. Он и говорил – своё. Сочинил было книгу прозы для детей, но, после единственной и безуспешной попытки издать её, рукопись в сердцах уничтожил. Та же участь постигла и большую повесть «Тётушкин нос», над которой он долго работал. Но это была уже «взрослая» проза. И в ней, разумеется, всё было – его, данильцевское, а значит – неповторимое. Жаль, что погибла она.
Стихи Леонард начал писать вскоре после того, как, познакомившись со мной, заинтересовался ранними моими книгами. Нет, не просто заинтересовался, но – сжился с ними. Оказались они для него – необходимыми. Оказалось, что в их новизне – почва для собственных слов его. Стихи мои, со сразу же уловленными им частотами моими и волнами, на которых я работал, оказались для него, как сам он потом признавался, жизненно важными.
Они, по его утверждению, дали ему нужный импульс.
Этот самый импульс кому только не давали давнишние мои писания!
Леонард был слишком оригинален во всём и целен, чтобы кому-то подражать.
И я бесконечно рад, что мои более чем тридцатилетней давности вещи сослужили для него добрую службу, вызвали в нём потребность заняться поэзией.
Человек общительный, в начале семидесятых даже компанейский, которого и знали-то современники всё больше именно в такой роли, Леонард целенаправленно, как-то незаметно и неожиданно для всей богемы сумел создать свой собственный поэтический мир.
Он был единственный, кого в нашей среде, как Галактиона Табидзе в Грузии – просто Галактионом, все поголовно называли и до сих пор называют просто по имени – Леонардом.
Фамилия – Данильцев – известна, разумеется, всем, но она возникает обычно чуть позже, после паузы, выдержанной вслед за именем, вслед за главным – за именем.
Для всех он – прежде всего – Леонард.
Леонардо да Винчи – просто Леонардо.
Леонард Данильцев – просто Леонард.
Когда в начале девяностых появилась возможность издавать книги, я сделал всё возможное для того, чтобы обязательно вышла и книга Леонарда.
Со своей стороны всё возможное для скорого издания книги дорогого для нас человека и друга сделал Анатолий Лейкин. Он взял на себя все хлопоты по производству. Он проявил натуральный героизм в осуществлении поставленной перед собой цели. Он был в этой истории, в ситуации этой, просто молодцом.
И книга Леонарда вышла.
Как я рад, что вышла она ещё при жизни его, что имел он эту возможность – видеть свою книгу изданной типографским способом, а не напечатанной на машинке, впервые – мною, потом – и другими, существовавшей в самиздате когда-то, в те долгие годы, когда всем нам казалось: да кто его знает, в какие времена писания наши, при такой-то жизни, в таких-то условиях, увидят свет? – да и увидят ли вообще? – тоже ведь вопрос к самим себе не из лёгких был, хотя внутренняя, самая главная, уверенность, всё-таки была и говорила нам, ну в точности как мой киевский друг, волшебник Маркус, Марк Бирбраер, в письме ко мне: книги – будут!
Вот именно! Книги – сбылись.
Книга стихов Леонарда Данильцева, «Неведомый дом», существует вот уже второй десяток лет. Живёт. Речи его и впредь – быть!
Когда, на заре свободного отечественного книгопечатания, мы с Лейкиным готовили эту книгу к изданию, я написал к ней послесловие.
Толя придумал для него название – «Войдите в неведомый дом».
Помню, как я прочитал своё послесловие Леонарду, по телефону, чтобы поставить его в известность, что я о нём говорю.
И услышал его растроганное:
– Замечательно! Спасибо тебе, Володя!
– Можно было, конечно, больше, подробнее написать, – вздохнул я тогда, ещё волнуясь, но уже постепенно и успокаиваясь, – однако, согласись, всему нужна мера. То, что считал я важным и нужным сказать о тебе, то и сказал.
– Да, для меня самого это важно, – заверил меня Леонард, – а написал ты здорово!
– Ты ведь давно знаешь, как я отношусь и к тебе, и к твоим стихам, – сказал я ему. – Пусть и люди знают об этом.
Он ещё не был тогда так отчаянно, так безысходно болен, как в середине девяностых, он ещё чувствовал в себе немалые силы, он вообще был жизнелюбом, давний мой друг Леонард.
Ему оставалось жить ещё семь лет.
И все эти годы он не сдавался, держался, как мог. А он ох как умел – держаться! Он работал, работал. Если не писал, то рисовал. Много рисовал. Он шёл, как всегда, – к свету, к сути. Он шёл – вверх.
– Одна звезда стояла в небе.
Это из его стихотворения, черновик которого я долго хранил, а зимой девяносто четвёртого, когда он жил у меня в Коктебеле, разыскал среди своих бумаг и отдал ему – для работы.
Я уверен, что работа его продолжается и там, где он сейчас. В небе… Звезда…
Вот оно, моё послесловие к Леонардовой книге стихов.
Есть люди, чьё присутствие в мире, в движении жизни, в судьбе столь важно и естественно, что с годами начинаешь осознавать существование такого человека, связанного с тобою свыше узами таинственного родства, как неотъемлемую часть дарованного однажды и всё более открывающегося тебе бытия. Таков для меня Леонард Данильцев – замечательный русский поэт, своеобразнейший прозаик, тонкий живописец, давний друг, благородство и внимание которого – вне сравнений и категорий, соратник, незаменимый собеседник вот уже четверть века.
Всё это – отнюдь не славословие, не набор броских эпитетов.
Достоинства и дарования Данильцева – при нём.
Тем более, он никогда никому себя не навязывал, скорее наоборот, – будучи яркой фигурой в среде московской творческой элиты, всегда выделяясь в ней, предпочитал он оставаться чуть осторонь, избегал шумихи и суеты, хотя многие токи и нити так и тянулись к нему, он словно замыкал собою некую общую цепь, его мнение было порою решающим, к суждениям его прислушивались, всюду был он желанным гостем.
Этот образованный и умный человек, вполне светский, непохожий на богемных литераторов и художников эпохи шестидесятых – семидесятых годов своей немного старомодной, чудесной воспитанностью, интеллигент до последней кровинки, петербуржец по рождению (он и родился-то в том же доме, что и Блок), москвич по временам становления личности, с послевоенных лет, по складу и широте души, выросший в семье художников, с детства впитавший дыхание искусства, имеющий два высших образования, работавший как актёр в различных театрах, и как профессиональный художник, вовсе не на глазах у всех, а словно втайне, в тиши, при условии душевного равновесия, как-то делика