Целый день – размышлений рой.
Вспоминаю былые годы.
Устаю, бывает, порой.
Но держусь. Ведь вдоволь – свободы.
И затворничество моё – мне на пользу. Вдали от бреда и хаоса житьё-бытьё мне сулит в грядущем – победу.
На Джойсе – придётся вновь повторить выражение это – свет клином – нездешний свет – не сошёлся – и не сходился.
И – на Андрее Белом.
И – на других новаторах.
И – на писателях, более традиционных, что ли.
Свет сейчас – озаряет меня.
И в ночи, и в течение дня.
Свет – со мной. Пускай и осенний.
Свет открытий и воскресений.
Вот и в книге моей – он есть.
Речи выжившей – власть и весть.
Свет – над сонмом былых тревог.
Свет. Спасительный – видит Бог.
– Да что они понимают, замухрышки эти, в искусстве! – однажды воскликнул Зверев. – Не дано им, вот что скажу я убеждённо вполне, – понимать. Притворяются, что понимают. Имитируют понимание. А искусство – это – ну как объяснить поточнее? – чудо. Ну откуда оно берётся? Почему у одних – оно есть, а других оно словно обходит стороной всегда? Почему? Потому что искусство – единство земной, так я думаю, истины – и небесной извечной правды. Истина – в опыте нашем. А правда – в даре, который дан, как известно, – свыше. Тот, кто сумеет это в творчестве соединить – тот создаёт искусство. К тому же следует помнить, что искусство – не блажь, а труд. И причём – огромный. Такой, что его ещё надо выдержать. Тот, кто выдержит – победит. Вот что я говорю сейчас. И могу, если это надо, подписаться под каждым словом.
Я внимательно слушал его.
Мы снова были с ним в Свиблове, в переполненном страхами Гиблове, как его называл обычно в прежние годы Зверев.
Квартира, весьма унылая и какая-то беспросветная, была частично заполнена простейшей старою мебелью, но всё равно казалась почему-то совсем пустой.
За окном – тоскливый пейзаж городской: вереница домов окрестных, малоприятных с виду, без всяких примет и отличий, почти одинаковых – просто коробки бетонные, серые или белёсые, приспособленные для жилья.
Шаткий стол. Два-три стула. Тахта. Шкаф. И сверху на нём, горой преизрядной, – работы зверевские.
Вот и вся обстановка гибловская.
Зверев резко поднялся с места. Походил немного по комнате. И – продолжил свой монолог.
– Вот я, например. Какая жизнь у меня? Скажу. Тяжёлая. Так уж вышло. Рисую – с детства. Всегда, сколько помню себя, рисовал. И сколько моих картинок – погибло, пропало! Не счесть! Мать моими этюдами маслом, бывало, печку топила. Сколько было их разбазарено, разбросано по каким-то полузабытым местам! Где их теперь искать? Да и надо ли их искать?
И ничего, стерпел все эти безобразия. Снова и снова – работал. Считают, что сделал я тысяч тридцать картинок. Чушь! Сделал я тысяч триста, наверное. Никогда я их не считал. Рисовал – где придётся, частенько. Чем придётся. На чём придётся. Да какая разница мне – где, и чем, и на чём рисовать! Я художник. И, значит, могу рисовать тем, что есть под рукой. Были б только – подъём, полёт. Вдохновение. Так называют знатоки состояние это. Я, конечно, не возражаю. Вдохновение? Пусть и так. Иногда – в газете какой-нибудь фотографию вдруг увижу, оттолкнусь от неё – и рисую. Возникает – изображение. Получается – преображение. Так вот, вроде из ничего. А на деле – считай, волшебство. Иногда – рисую по памяти. Иногда – рисую с натуры. Иногда – в музеи хожу, для развития, для культуры. Мне по нраву – любая техника. А не только одна акварель. И бывает – новую технику я придумываю, на ходу, вдруг, внезапно, под настроение. Так что я, выходит, художник – многогранный, универсальный. Есть фантазия. Есть кураж. Есть талант. Всё это – при мне. Только помнить советую всем: рисование – это работа. Например, акварель. Казалось бы, это совсем легко. Два-три акцента, пробелы, чтобы воздух в работе был. Вот и всё. Но попробует пусть кто-нибудь это сделать так, как один я умею делать! Чтоб работа – долго жила. Чтоб того, кого рисовал я, в самом деле – увековечить! Так что всё это – ох, как непросто! И, конечно же, хорошо, что – непросто. Поскольку так – интереснее жить и работать. И поэтому – необходимо и пожить ещё, и поработать. Вот мой нынешний лозунг. Хорэ!..
И я ощутил тогда, что время свободно раздвинулось, разлилось широко в пространстве, слилось с ним в единое целое, – и там, далеко, высоко, за окном, за бетонными стенами, за всеми домами окрестными, в ненастном, сумрачном небе, над эпохою нашей грозною, сквозь дни её и года, – возникло сияние звёздное, чтоб остаться там – навсегда…
Отказаться от песенной страсти? – что за мысли и что за напасти! – птицы свищут ещё за окном, то в небесном, а то и в земном житии своём чувствуя время и пространство, что вместе со всеми, как о них ни суди, ни ряди – как дыханье и сердце в груди.
Ведь становятся впрямь дорогими с именами и днями благими, с этим племенем лиственным край, с этим пламенем ад или рай, где бредём, в темноте иль при свете, за такое порою в ответе, что продлит этот путь, этот лад, где грядущему всё-таки рад.
В последние годы, в затворничестве своём, всё больше говорю я с самим собою, нежели с кем-нибудь посторонним.
Нет, не раздваиваюсь. Наоборот, становлюсь как-то цельнее. Я это чувствую.
Спрашиваю – себя. Спрашиваю – с себя. Строго спрашиваю.
Стараюсь нести и дальше ту, с детства, песенную эстафету.
Стараюсь, по своим возможностям, продлить дыхание речи – а значит, и дыхание песен, и жизнь песен. И не просто – стараюсь.
Я работаю. Живу этим. Куда мне – без этого? Как и зачем тогда существовать?
Нет, уж коли призван – то, будь любезен, пой.
Вот и пою – так же, как более полувека тому назад, пою – выражая тем самым нынешние свои состояния, себя самого – выражая.
Где песня твоя, скажи? – покуда луна в зените, узлами наитья нити чутья с житием свяжи. Бросаясь в глаза, как встарь, пускай они в небе вьются, с моим забытьём сольются, пробьются порой сквозь хмарь. Вслепую ли ты сомкнёшь литые разлуки звенья? – утраченные мгновенья шутя ли теперь вернёшь? Так, значит, ещё кружи над глушью своей, над блажью, прозрев сквозь чужбину вражью блаженные рубежи.
Всё – в моих книгах. В книгах стихов и прозы. Их много, этих книг. И все эти книги – с изрядным запозданием изданные, а то и вовсе не изданные, до сих пор, несмотря на давнишнюю мою известность в отечестве и за рубежом, а также – вопреки всем переменам в жизни общества, на поверку оказавшимся просто играми переменивших обличье властей и спевшихся с ними оглоедов и шустрых ребятишек всех мастей, что само по себе даже не удивительно, поскольку слишком уж много мутной воды появилось вдруг на поверхности, на родной, обжитой нашей почве, и в ней-то, в мутной водице, и ловится кое-кем рыбка, преимущественно золотая, и нет этим рыбарям-браконьерам никакого дела до искусства, до поэзии, и мутны от всеобщей халявности и разрухи их бесстыдные, алчные, осоловевшие от осознания безнаказанности, ускользающие глаза, и звучит в их ушах ошалелою музыкой звон – золотой, разумеется, звон монет, и отнюдь не малиновый, и тем более – не набатный, – до поры, смею думать, до времени, – потому-то и все эти книги, повторяю сознательно, даже больше – подчёркиваю, и в советские горькие годы, и теперь, посреди междувременья, в разном возрасте, в разных условиях, прозябая и выживая, воскресая в огне, продлевая дыхание речи, восставая из бед и упрямо выстаивая на пути юдольном своём, чтобы в путь уходить духовный, – эти книги, с кровью мне давшиеся, долговечные, – я написал. Можно наугад открывать их – и всегда что-нибудь важное для себя и нужное для настроения находишь.
…На то и Париж есть на свете, чтобы в нём обязательно встретить, хоть раз оказавшись там, знакомого человека.
И даже не одного, а многих знакомых. Со мною именно так всё и было.
Целых тридцать три года назад. Как давно! И недавно, вроде бы. Как вчера. В декабре, в Париже. Незадолго до Рождества.
Как же нынче не вспомнить Париж!..
Мне снится Париж на заре в декабре, рождественский гомон в сквозном серебре, раскованный рокот, разомкнутый глас, – как будто бы это я видел не раз. Прапамять! Откуда же это взялось? От прежних ли дней? от седых ли волос? – распластанным древом, живучим зрачком, – как будто бы с этим давно я знаком. Не просто виденье – но в глубь или в даль, как будто над ним нарастает печаль, – и небо над ним вырастает в окне, и этого нимба довольно вполне. Крепись же, пришелец, – пора уезжать – но кто же захочет тебя провожать, когда наважденье расплёснуто вдоль, а с ним наслажденье – и всё-таки боль! Сдержи, чужестранец, скупую слезу, сощурясь, гляди на витую лозу – дымок сигаретный свернётся в кольцо, и кто-то над миром поднимет лицо. Пойми же, скиталец, что некуда плыть, что тем, кем рождён ты, везде тебе слыть, где ждут не того, что тебя сохранит, что сызмала душу с землёю роднит.
И то ведь сказать – Париж! Лютеция. Стольный град. Кораблик, над Сеной плывущий. Готической розы шипы. Виньетки и витражи. Но прежде всего – стены. От башни до башни звук доходит без всяких мук, за светом пристроясь, вдруг срываясь, и – с уст? из рук? – в лиловый врываясь круг, скрываясь внутри, но вот растерянно возвращаясь и радуясь возвращенью по-птичьи, – а там и сон придёт из былых времён и молча уйдёт, чтоб нам вздыхать по нему, печалясь о чём-то, что нам дано, как взгляд из глуши в окно, – и всё же привычней здесь молчать, воскрешая – образ, из множества ощущений видение создавая, и всё-таки лучше – так, всегда для души спокойней – быть в яви своей таким, как есть, собою самим, чем в мареве растворяться, достойней намного – жить по прави, как предки наши, чем, с навью играя в прятки, терять естество своё, – о нет, не для нас всё это! – пусть всё же Париж хорош – и был я в мираж сей вхож.
Я приехал в Париж – случайно. Причём не один приехал, а с большой, шумной, пёстрой группой молодых, заводных, напористых, шустрых, очень самоуверенных, невероятно активных, достаточно наглых, таких, кому и море, наверное, по колено, подумаешь – море, кому и сам чёрт не брат, предприимчивых, деловитых, выше всякой нормы загруженных всевозможной аппаратурой, и не просто практичных, а хлеще, с удивительным для меня, может – кастовым, элитарным, ну а может, и просто новым, для меня, затворника давнего, непривычным, поскольку я, видно, вправду отстал от жизни, междувременным, возрастающим с каждым часом и днём, самомнением, какбывременных телевизионщиков, намеренных почему-то снимать, непременно – в Париже, эпизоды для фильма о СМОГе.