Вслед за словом — страница 93 из 115


– Алейникову доступны выдающиеся озарения. И думаю – несомненно – эти озарения коснутся его в недалёком будущем самым явным образом, – говорит Игорь Ворошилов. – Я считаю Владимира Алейникова первым поэтом на сегодня. Когда он преодолеет язычество – это будет ослепительный свет. Естественно, в его стихах постоянное борение с тьмой, ибо он не может не знать, что «Бог есть свет и нет в Нём никакой тьмы». В этом смысле он – человек Гармонии.


И я, Гармонии хранитель, говорю:

– Дорогие годы прошли. Миновало столькое, Игорь, что нет ему счёта. Молодость – далеко. Но – вот она, здесь. Никуда не ушла – из памяти. И не думала уходить. Не могла меня – одного – просто так, потому что – в прошлом, как привыкли считать, она, – здесь, от всех вдалеке, оставить. Нет, она – в настоящем. И, знаю, – в том грядущем, где все мы встретимся. Настоящее с предстоящим – в давней дружбе. Они – заодно. Настоящее связано с прошлым – тем грядущим, в котором всем нам суждено пребывать – потом. Там – тот свет, о котором грезил ты. Нет – язычества. Есть – ведический, давний, вечный, спасительный свет. Всё, что создано нами, – будет им в грядущем озарено. Потому что свет – это творчество. Потому что творчество – свет. Нет в нём тьмы, да и быть не может. Свет же – свят. Потому что свит из волокон живой материи. Соткан. Создан. Рождён – однажды – и, конечно же, – навсегда. Будет свет. Будет жизнь. Природа не допустит утрат живого. Мир останется – гармоничным. Наше время – пребудет в нём. Наше время – частица мира, в коем истинны кисть и лира. Бах. Межзвёздная ткань клавира. Сохраним – и потом вернём.


Вспоминаю Игоря Ворошилова – работающим. Он в моей квартире. Временно обитает. Намаялся где-то. Пришёл. Отдышался. И вот – потянуло к трудам. Он рисует. Сидит в углу – здоровенный, сгорбленный над случайным листком бумаги, который держит у себя на поджатых коленях, подложив под него картонку. Листок расцветает, живёт. Он тянется за другим листком. Потом – ещё, и ещё. И так – покуда не изрисует целую пачку бумаги. Ну а потом – перерыв. Смотрим рисунки. Радость. Ворошилов устал, но доволен: слава Богу, что есть возможность поработать! Знал: перемучится – и опять придёт состояние равновесия и подъёма. Я за друга рад несказанно. Вечер. Музыку я включаю. Осень плещется вместе с дождём прямо в окна. Возможно, кто-нибудь из бессчётных моих знакомых к нам заглянет на огонёк. Ну а может, никто не придёт. Зажигаю свечу – и вижу отраженье её в оконном, запотевшем, тёмном стекле. Ворошилов встаёт. Я вижу в том же самом стекле оконном отраженье лица его. Со свечою – лицо. Два знака.

Два источника света. Вставший, в тёмной глуби оконной вижу рядом с ними – своё лицо.


Вижу Аркадия Пахомова – на заре его артистизма житейского. Полный стакан в руке. Вино. А может, и водка. Градусы нипочём русскому богатырю! Короткая стрижка. Лоб с едкой морщинкой. Глаза – этакие, с прищуром. Отсутствие бороды – пока что. Потом – появится. Как и у всех знакомых. Как же – без бороды? Но пока что её нет. Щёки и подбородок – выбриты. Рубашоночка свежая. Пиджачок. Выглаженные брюки. Ботинки – как раз по ноге, вычищенные. Ухожен. Дома о нём – заботятся. Нагуляется – и возвращается. Отоспится, сил наберётся – и вновь на подвиги. Так и живёт сочинитель стихов – про крольчат, про товарный, про Пугачёва, и даже про Ленина – думающего, глядящего на облака. Стоит со стаканом Аркадий. Потом – выпивает, залпом, содержимое. Крякает, ухает. Со вкусом. Вполне артистично. Закусывает – символически. Закуривает – с удовольствием. И вот он – уже в настроении. Даже, возможно, в ударе. Начинает рассказывать – байки, всяческие истории из жизни литературной. Здесь он – неподражаем. И даже неотразим. Слушатели – довольны. Нравится им всё это. Надо уметь – рассказывать. Не всякому это дано. Пахомов – умеет. Он – в центре вниманья. Он – главный в застолье. Он – самый важный. Здесь он – царит. В кругу знакомых – ему хорошо. Все у него – в приятелях. Все у него – в друзьях. А если не все, то – многие. Так вот, за годом год, рассказывает Аркадий байки свои. Постепенно начинает он повторяться, заговариваться. Он теперь – бородат, как и все. И немолод. Но всё ещё – артистичен. Привык. Иначе – нельзя. Есть у него, кроме баек устных, ещё и басни – записанные на бумаге, вроде бы. В девяностых, обычно выпивши, ночью, негаданно позвонив, чтоб, как и встарь, пообщаться, пусть и по телефону, читает он эти басни – с выражением, артистично, – мне, например. А то и хочет поговорить по душам. Но звонит – всё реже. Да и я бываю нечасто в Москве, где вырос Пахомов, где его артистизм расцветал. Приключений бывало вдосталь у него. Стихов – маловато. Но зато – все их помнят. И в книге – есть они. Книга – есть у друзей, у приятелей, у знакомых, у любителей литературы. Есть Москва, и в Москве – Пахомов. Есть Пахомов – жив артистизм, пусть он выцвел слегка, износился, по дорогам поистрепался, поугас в бесконечных застольях, – он упрям – и Пахомов упрям. Потому и живёт, как хочет, по законам – своим, незаёмным. Потому и поэзию любит – в жизни, в дружбе, в писаньях своих, в байках, в драмах, в романах, в заработках, в телефонных беседах, в памяти – о хорошем, о самом лучшем, о былом, о таком дорогом. День за днём собираются в годы, ну а годы – в десятилетья. В них присутствует – он, Пахомов. С артистизмом своим. В Москве вряд ли сыщешь другого такого. Колоритнейшая фигура. Не хухры-мухры. Помнят многие выпивоху и балагура. Помнят, помнят столичные жители в какбывременном разобщенье человека, в котором видели то плывущего по теченью, то казавшегося невиданным удальцом – и в геройстве этом так доселе и не увиденным. Ну а был он – и есть – поэтом.


Вот и я, с обретённой свободой своей, говорю:

– Наверное, так, Аркадий. Похоже, что так. Пожалуй. Наверное, всё – со мною. Свобода – прежде всего. Пушкинские, заветные, родные покой и воля. Свобода – быть человеком. Свобода – жить. Созидать. Наверное, так, Аркадий. Жить по законам искусства – непросто. Вспомни о быте. Различным бывает он. Хочешь – ныряй с головою в него, а хочешь – выныривай. Можешь – преображай его. Иначе – заест. Сожрёт. Вырывайся из быта. Иначе – кранты. Покуда не поздно – вырывайся. Чурайся инерции. Впрочем, разным бывает быт. А свобода – совсем другое. Свобода – она такая: совладать попробуй-ка с нею, или – общий найти язык. Свобода – это не только приволье. Это – работа. Непросто привыкнуть к этому. Свобода – певческий труд. Свобода – жреческий подвиг. Да. Ни больше, ни меньше. Готовность к порыву, к взлёту, к паренью. И всё это – труд. Полёт в пространстве – работа. Порыв сквозь время – работа. И память – работа. Свобода – жизнь внутренняя. В трудах. А внешне – да мало ли кем ты кажешься, певчий, кому-то! Духовным зреньем ты зорок. Внутренним светом ты жив. Зов мой давний, свобода! Кров мой вечный, свобода! Воз мой, который тащу я, мученья привычно скрыв. Да что вы знаете, други, о том, что такое – свобода? Други вы или недруги – кто скажет сейчас? У вас – есть, наверно, догадки, прикидки, намётки, попытки – приблизиться к пониманью, быть может – не в первый раз.


Помню Мишу Соколова, Михалика, – так все мы его называем, – там, всё в том же сентябре, когда вместе мы учиться начинали в университете – и мгновенно сдружились. Оказалось, что это – надолго. Миша был уже тогда – серьёзным. Сосредоточенным – на том, что важным было для него. Так что же, весь – в себе? Нет, конечно. Был и компанейским парнем. Но способен был – мгновенно, в ситуации любой, переключаться на своё, на то, что там, внутри. Непрерывная работа шла в нём. Был он создан для труда. И этот труд был, конечно, творческим. Но тоже – не таким, как у прочих. Будучи поэтом, он сумел поэзию внести и в искусствоведение. Книги, им написанные позже, говорят именно об этом. Сам он – сед. И куда серьёзнее, чем прежде. Он известен. Мир он повидал. Ходит по музеям заграничным. Дочку ездит в Лондон навещать. А в Москве он – человек домашний. Вечно за компьютером сидит. Пишет. Размышляет. Он – в трудах. Целых тридцать восемь лет назад, в коридоре университетском, встретились впервые мы. Теперь изредка мы видимся, поскольку он – в своих трудах, а я – в своих. Но вниманье прежнее – осталось: в нём – ко мне, во мне – к нему. К трудам нашим. Ко всему, что в судьбах наших. Всё – не так-то просто. Всё – всерьёз.


И вот я, здесь, у моря, говорю:

– Набродился я, видно, Миша. Наскитался – за десятерых. Ветер. Чайки кричат над морем. Осень. Листья желты в садах. Веет чем-то – чуть горьковатым, невесомым, едва уловимым – то ли вновь цветущей полынью, то ли молодостью моей. За холмами – горы. Над ними – облака. И сквозь них порою пробивается луч звенящий – словно руку мне тянет свет – через годы, сквозь век бредовый. Нитью можно прошить суровой рваный ворох невзгод и бед. Нить смолёная за иглою проскользнёт ли сквозь бремя злое дней, клубящихся там, за мглою, застилающей чей-то след? И на оклик – ответа нет. И тропа моя тихо вьётся – и над нею сквозит, сдаётся, и в душе моей остаётся звук былого – мне легче с ним, потому что он в песню входит, в мир мой сызнова сам приходит, – а над миром звезда восходит сквозь вечерний слоистый дым.


И говорю я в отдалении своём:

– Символ времени. Символ веры. Знак судьбы. Пространства завет. Образ мира – и грозной эры. Грустный голос. И – ясный свет.


Кто услышит? И я говорю:

– Посреди междувременья – жив я. И спасаюсь – работой. Трудом. И слова твои – помню, Виталий Пацюков. Прекрасно их помню. Кто мне скажет – где ты сейчас? Не в Америке – так в Европе. Или – там, в толчее столичной, там, в Москве, что из русской стала непривычно чужой? Кто знает! Мудрено тебя разыскать. Где-то есть ты. Надеюсь – есть.


Говорю я – кому? Говорю. Почему? Потому что – надо:

– В одиночестве давнем своём жив я всё-таки – видит Бог!..

И я говорю – о важном:

– Надо сказать, что дружба – это не отговорка, не пустая обмолвка, Юра Кублановский, попросту – Куб. Дружба – творческий труд. И, конечно же, дружба – дар. Не всем он, увы, даётся. Притворщиков – слишком уж много. Обманщиков – пруд пруди. Друг ли ты мне? Да вряд ли. Так неужели – недруг? Дожили. Что же – дальше? Да кто его знает! Век общенья – уходит? Странно. А как же – вниманье? И даже – изредка – пониманье? Пришло отчужденье? С ним так и сживутся? Хуже? Выходит, что породнятся? Вот оно, разрушенье основ! Но в мире – светло, пусть в нём и одиноко. Песни мои – в затворе. Море пустынно. Грустно. Горько – и тяжело.