ю, работа у меня получается несколько неожиданная даже для специалиста, естественно, есть несколько спорных моментов. Именно спорных, а не ложных. А потому они имеют право на существование как предположение, как гипотеза. Книга может заинтересовать краеведением и Пушкиным начинающего, расшевелить серое вещество выпускников средней школы, зацикленных на хрестоматийных образах школьной программы. Не знаю, куда можно отнести вашу будущую книгу: то ли в область пушкинского краеведения, то ли к примеру народной пушкинистики. Одно бесспорно: она не претендует на роль строгого научного исследования, хотя в ней есть моменты, о которых пока еще никто не упоминал, — о первоисточниках Лукоморья, например. Это удачная попытка любителя старины заглянуть в сокровенные тайны нашей истории и литературы, самому во всем разобраться, не связывая себя догмами сложившихся стереотипов. Желание поспорить с авторитетами похвально. И для самих авторитетов не опасно. Но вот Пушкин?.. Не будет ли ущербен для его памяти несколько необычный взгляд на некоторые подспудные моменты его творчества? На мой взгляд, гению не может повредить, если исследователь его творчества в чем-то и ошибся. Но зато если кто-то, прочитав ваши мысли, задумается, засомневается и в желании поспорить засядет за пушкинскую литературу — значит, еще одна душа будет спасена от очерствения и равнодушия.
И хотя речь идет о поэте, рукопись не только о нем. Она о любви к своему краю, о гордости за его историю и культуру, о дружбе народов, его населяющих, об общих путях их развития. И конечно, не обошлось здесь без Пушкина. Потому что Пушкин — наше все.
Окрыленный участием и ласковым словом ученого, я растаял, вручил доценту свою бесценную рукопись и стал ждать рецензии, крайне зачем-то понадобившейся издательству. Но доцент с рукописью как в воду канул. Зато в пермском «Профсоюзном курьере» началась публикация глав моей будущей книги. К счастью, под моим именем. Я огорчился, написал «курьерам» ругательное письмо, и они немедленно прореагировали: публикацию прекратили, выслали грошовый гонорар и сообщили об этом моем побочном доходе в налоговую инспекцию. А второй экземпляр рукописи продолжал пылиться в книжном издательстве. Добродушнейший старожил тюменского Парнаса, мэтр всех начинающих, Зот Тоболкин, полуобняв меня за плечи, усмехнулся: «Ты думаешь, свердловчане тебя напечатают? Да никогда. Они начинающих тюменцев не издают. Вдумайся, какая у них аббревиатура… Ты лучше попробуй в толстые журналы». Я внял голосу опыта и пошел забирать рукопись из отделения издательства. Вальяжная редакционная дама сделала большие глаза: «Вы свою рукопись получили. И не говорите нет». Но я оказался настойчивей, чем она предполагала, и после долгих пререканий запыленную папку удалось найти и извлечь из забвения.
Как оказалось, толстые издания отнюдь не жаждали публикаций провинциального автора, задумавшего писать (вы только подумайте) о самом Пушкине.
«Литературная Россия» откликнулась первой: «Просим извинить за задержку с ответом, которая была вызвана необходимостью консультаций по Вашему материалу…»
Любезный моему сердцу «Урал» откровенно поиздевался: «…любительское пушкиноведение — прекрасная вещь… но если на Камчатке станут утверждать, что Лукоморье у них, то в Архангельске вообразят, что Лукоморье — это берег Белого моря, а уж в Крыму докажут непременно, что оно Каркинитский залив. В. Клепиков».
Бедный Клепиков… Жалко мне его стало. Если не дано — значит, не дано. До глухого не достучишься.
Пришлось стучаться в другие двери. Посылаю рукопись по обнадеживающему адресу: Петрозаводск, ул. Пушкинская, литературно-художественный журнал «Север». И очень скоро получаю по-северному приветливый ответ: «Тема, избранная Вами, — показать на примере рождения к жизни образа Бабы-Яги — сейчас актуальна. И поработали Вы основательно — переворошили столько разнообразного материала. Хотя не скрою, меня некоторые вещи и удивляют: например, ваш взгляд на раннюю историю славян, заимствованный, по всей вероятности, от Шлецера или его последователей… (И хотя о Шлецере я узнал впервые из приводимого здесь письма, это не помешало мне приободриться.) Хуже другое: наш журнал — самый тонкий среди «толстых», и сейчас, когда идет очень интересная проза, и практически без сокращений, трудно будет напечатать…»
Интересная проза — это рукописи из стола, открытые перестройкой и гласностью.
По правде говоря, такой поворот меня не очень и огорчил, потому что накануне пришел конверт из «Уральского следопыта», который без лишних обиняков сообщал, что материал «По следу Бабы-Яги» принят к напечатанию, просил прочитать гранки, выправить ошибки и сразу же вернуть. С легкой руки Юния Алексеевича Горбунова началась полоса удач и, как результат, родилась эта книга.
— Не сердись на тех, кто тебя не понял, — внушал мне поэт Анатолий Васильев. — У них «совковая» психология и дубовый стереотип мышления. Попробуй провести опыт: задай любому три следующие вопроса:
Назовите быстро реку. Получите ответ: Волга.
Спросите о великом русском поэте. Ответят обязательно: Пушкин.
А попросите назвать дерево — вам ответят: дуб.
Причем обязательно дуб, а не бук и не бамбук. А почему так, никто не скажет. Дубовая психология…
Что ж, придется поговорить о дубах.
Верста тридцать перваяСРЕДИ ДОЛИНЫ РОВНЫЯ…
На месте праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя…
…многими богатыми вещами одаренные бывали и деревья стоящие, равным образом обогащенные и в лесу оставляемы.
Я чувствую, моего читателя давно уже мучает вопрос: «А как же тогда быть с дубом? Ведь дубы в Приобье не растут! Не мог же Пушкин ошибаться?!» Ну почему не мог — случаются порой ошибки даже и у гениев. И наш Александр Сергеевич не был исключением. Пример тому его стихотворение о другом дереве — «Анчар». Услышав легенду о находящейся будто бы на острове Ява долине смерти, усыпанной костями отравленных людей и животных, посреди которой растет дерево упас, или анчар, листья которого испаряют яд, А. С. Пушкин написал свое замечательное стихотворение. На самом деле ботаники доказали, что такого дерева с ядовитыми испарениями нет.
Но нельзя же требовать от поэта строгого соблюдения научных канонов — неотступно следуя им, поэт перестает быть поэтом. Может, и с дубом не ошибся наш Пушкин, а сознательно, волею своего вдохновения перенес привычный русскому сердцу дуб из теплых краев в суровое северное Лукоморье. Или попутал поэта Сигизмунд Герберштейн, написавший в своих «Записках»: «Приморские места Лукомории лесисты»? Поэт мог сделать вывод, что если лесисты, то и дубы должны расти. Вместе с тем Ф. Штильмарк отмечает, что в старину «дубом» принято было называть всякое особо крупное дерево (отсюда слово «дубина»), да и до сих пор в некоторых местах крупноствольные кедрачи или ельники местные жители именуют «дубачами» (Лес и человек, 1990).
Еще можно припомнить высочайше утвержденную в царствование Алексея Михайловича — знатока лукоморских и мангазейских дел — печать царства Сибирского с изображением на ней развесистого кряжистого дерева, весьма похожего на дуб.
Из подобных деталей, как из мозаики, в воображении поэта мог складываться поэтический образ лукоморского берега. Впрочем, по поводу распространения дуба на север у Пушкина существовало стойкое заблуждение. В «Руслане и Людмиле» Финн говорит: «В беспечной юности я знал одни дремучие дубравы…» Дубрава — дубовый лес. Говоря о дубовых лесах на финской земле, Пушкин отступил от реальности, что допускается жанром поэмы-былины. То же самое произошло и с дубом в Лукоморье. Высокий дуб фигурирует во многих русских сказках. В древние времена одиноко стоящий на возвышенности дуб считали священным и связывали с культом бога Перуна. Культ дуба, как священного дерева, существовал у многих народов. У язычников коми, поклонявшихся деревьям, в эпосе есть герой, объединяющий их культуру со славянской и носивший имя Перя. Пушкинский дуб корнями уходит в космогонические представления наших предков о «древе жизни». Золотая цепь на его ветвях появилась совершенно не случайно: это умилостивительная жертва, дар богам и духам, живущим как на ветвях деревьев, так и внутри ствола. Навешивание на священное дерево ценных украшений, одним из коих могла служить золотая цепь, типично угорский культовый ритуал. И житие Трифона Вятского, и житие Стефана Пермского говорят о том, что кроме идолов и болванов, сделанных из дерева, в кумирницах или на идоложертвенных деревьях были «бесовские привесные козни» — златые и серебряные, как значится в житии Трифона, «золотое, серебряное, медь, железо, олово», — как пишет Епифаний Премудрый. Стефан Пермский вынужден был срубить прокудливую березу, а Трифон Вятский — идоложертвенную ель. Жития Трифона сообщают, что еще в 1618 году вогуличи не только у лиственницы молили в юртах, но даже приносили ей жертвы, «малого убили».
Когда мы украшаем новогоднюю елку цепями из золотой и серебряной фольги, а под нее ставим ватного «Деда Мороза», тем самым, сами того не сознавая, повторяем ритуал поклонения деревьям, некогда существовавший у наших языческих предков.
Рассуждая о священном дереве и золотой цепи, нельзя не остановиться на центральном персонаже пушкинского Лукоморья — ученом коте, ведущем свой род от известного сказочника кота Баюна, получившего свое имя от слов баять — рассказывать, а может, и от убаюкивать. Сказочный Баюн своими коварными повадками сродни другому лесному коту — рыси. Но водился в Лукоморье и другой, более ласковый кот — сибирский.
Кошек, давших начало породе знаменитых сибирских котов, завезли в Сибирь персы, издавна торговавшие с ее столицей. Драгоценный товар — персидских кошек — для ублажения сибирских салтанов бережно везли по караванному пути до Ис-кера, будущего Тобольска. Скоро они расплодились настолько, что известный естествоиспытатель Брэм, побывавший в прошлом веке в Тобольске, описал их как отдельную тобольскую породу. А на Севере, у хантов и манси, кошки еще долго оставались чрезвычайной редкостью и предметом почитания.