л свидетелем церемонии триумфальной эксгумации трупа, когда люди приветствуют его и говорят с останками, будто то живой человек из кожи и костей. Обряд во имя мертвых захватывающе красив. Они чествуют разлагающееся в земле мясо, пыльные, хрупкие кости, словно упиваются румянцем девичьих щёк; воскрешение, свершающееся наяву… Так трудно носить всю жизнь свои кости, на земле ли или на море… А вот те празднества, те ритуальные танцы… Писание гласит, что униженные кости возликуют…
Из комнатушки на Уоррен Стрит я выхожу только по вечерам. Выхожу и часами брожу под нескончаемым лондонским дождём. Мышь пролезает в канализационный ход. Кто знает, идёт ли сейчас дождь в устье море-реки Дервента? Какой он тот дождь? Желтоватая Луна кажется истощённой. До каких пор, Господи? Я продаю часы своего отца вместе с матрасом, простынями и оставшейся в квартире Сары Стаурбридж мебелью. Так приятно, когда 15 мая в суд на Боу Стрит вместе с охраной тебя ведёт женщина. Обвинение: кража кровати (40 шиллингов), подушки (5 шиллингов), двух пледов (4 шиллинга) и одеяла (2 шиллинга).
На самом процессе 4-го декабря, судья Ньюмен и двенадцать присяжных видят перед собой признающего свою вину человека. А как иначе? Если кто-то напортачил, значит, это обязательно я, или кто-то из товарищей, но никак не Партия. Виновен и одновременно невиновен, однако это уже Вашу Милость не колышет. Пусть будет так. Доносящееся издалека обвинение — «Осуждён на смертную казнь через повешение. Да будет милостив Господь к его душе», — относится не ко мне.
58
Поначалу я отказывался просить пощады. Это было сперва, да, до процесса, возглавляемого судьёй Ньюменом, но веком ранее того собрания в Триесте на улице Мадоннина. Тогда товарищи приказали держать рот на замке по поводу произошедшего в Голом Отоке, откуда я незадолго до того вернулся. Партия признавала ошибочность резолюции Коминформа, навязанной насильно Сталиным, но утверждала, что не настал пока момент об этом заявить открыто. Тито, безусловно, допустил ошибки и промахи, возможно, серьезные, однако сейчас было важнее связать ошмётки и лоскутки рабочего движения, поэтому всем приказали набрать в рот воды, иначе империалисты воспользовались бы сложившейся ситуацией для очернения и ослабления Партии.
Я вспоминаю будто покрытые пеленой глаза Карлоса: взгляд зажавшего в пасти свою добычу тигра. И помню тот услужливо-суровый у Бернетича: «О случившемся никто никогда не узнает». В Испании команданте Карлосу гранатой оторвало большой палец, теперь же изуродованная рука товарища Видали сворачивает катышки из лежащих перед ним документов и бросает их в корзину. «Вы написали прекрасную статью о Голом Отоке, товарищ Чиппико, но я полагаю, что она подходит лишь для фашистских или троцкистских агиток. Подобная статья в нашей газете "Лавораторе" была бы воспринята как саботаж, это я Вам говорю». В потухших, сонных, но по-прежнему бдительных, словно у рассчитывающего дальность прыжка ягуара, глазах порой практически неуловимо мелькает грусть. Я знаю, чего ему стоило произнести эти слова, ему, кто, по слухам, из верности резолюции Коминформа даже пытался организовать мятеж офицеров югославского флота в Поле и Спалато. «Об этом никто никогда не узнает». Меланхолия сразу же исчезает с широкой бульдожьей морды.
Я уступил, сдался, забрал статью и попросил пощады. Я безоговорочно согласился с тем, что моя точка зрения ошибочна. Признал ошибочность всего. А значит, того, через что мне пришлось пройти за Партию в Голом Отоке…
В Голом Отоке я никогда не умолял о снисхождении. Я не кричал, что Тито прав, а Партия нет. Но тогда было проще, потому что я был членом Партии, по крайней мере, мне так казалось. Я чувствовал себя деревом, крепкие корни которого спасают его от разъярённого ветра. Красному флагу любая буря нипочём. Но Партия заткнула мне рот, к горлу подступила тошнота, всё закружилось, как в те моменты, когда на Лысом острове мою голову опускали в сортир.
Сбивающий меня с пути ветер был не борой, а ядовитым газом из поврежденного крана. Я сказал да, заберу, уничтожу, буду молчать, ничего не было, прошу пощады, подпишу всё, что вы хотите. Сколько документов я подмахнул с тех пор, как к Вам сюда попал, доктор? После этого все вновь стали мне рады, добры и благожелательны. Когда я представил просьбу о помиловании в суде на Боу Стрит, меня даже похвалили «за уважение к представителям власти». Ну, а затем последовала усечённая мера наказания — пожизненные каторжные работы в Порт-Артуре. Отправление первым кораблём с массой подобных мне, а пока возвращение на неизвестный срок в Ньюгейт. Депортированных много, все в ожидании. Есть и беженцы, желающие попасть из Триеста в Австралию: это были 1949-й, 50-й, 51-й годы, беженцев было много. Наверное, пришло время мне с кем-то прощаться… Только вот с кем?
59
«Что такое кусок дерева? Ничто. Поломанная ветка, промокший насквозь ствол, не пригодный даже для костра, — он не греет, а только дымится и отравляет воздух, точно так же, как запах у вас изо рта и вонь вашего пота, братья мои, гневом Божьим вы были оставлены гнить в этих стенах и скоро вас не станет, колокола церкви Сан-Сеполькро не пробьют наступивший для вас час справедливости, земного суда, не порадуют этим событием ещё больших грешников, чем вы сами, никто не выйдет на площадь наслаждаться, подобно язычникам, чужой смертью, забывая о собственном вечном успении! Нет, братья мои, никто из вас не стоит больше промокшего куска дерева, разъеденного водой. Я сам, на кого Господь возложил задачу возгласить слово Его, невзирая на грехи мои, не что иное, как славное полено для топки. Бессмысленно смотреть на меня распахнутыми очами с притворно скорбным лицом, будто в вас есть жалость. Думать надо было раньше: вы — твари, воры, предатели, блудницы, прелюбодеи, убийцы, могли бы и пожалеть ту вдову, которую тогда обокрали, или детей, которых когда-то оставили сиротами. На Крещение на вас были белоснежные рубахи, теперь же они грязны, как тряпки для мытья отхожего места, впитавшие мочу, — в том нет ни вины королей, ни вины Господа, поносимого хулой вашей, виноваты вы сами, вас к этому привела ваша собственная мерзость.
Вы куски дерева. Но в каждом убогом куске дерева заложена таинственная благодать креста. Мир — это бескрайнее море. Корабли тоже сделаны из дерева, и если оно благословенно, корабль переплывёт море и вернётся на родину.
Как говорил один античный поэт, необходимы лишь четыре перста древа, самое большее семь. Неизмеримая божественная мудрость вручила язычникам дар предсказания, только несколько слоев древесных под ногами отделяют вас от пропасти лишённого всякого милосердия горького моря, от глубоких чёрных водоворотов, гнездовья Левиафана и слуг его, безжалостно-тупоумных рыб, питающихся ненавистью. Достаточно одного грешка, как в днище судна оказывается дыра, и гибель в коварных потоках неизбежна, если же мы крепки в своей вере и умеем признавать свои пороки и свою ничтожность, корабль обязательно пройдёт сквозь бури и причалит в порт. Не бойтесь горького моря, места всех злосчастий: это горечь вашего сердца, что заставляет подкатывать к вашему горлу яд смерти. Ваше сердце куплено — это и является вашим крахом. Море потопит его! Братья мои…»
Голос преподобного Бланта казался булькающим кудахтаньем, но говорить ему об этом не стоило, не то он бы отказался вручить мне обещанный шиллинг. По шиллингу за каждую проповедь. В любом случае, каждый второй шиллинг возвращался к преподобному во время игры в карты и превращался в кружки пива, откуда он периодически разрешал мне глотнуть. Я не обижался: всё-таки прелат Блант добавлял в мои записи кое-что своё, какую-нибудь выскочившую вульгарность, повтор, перепутанную цитату из Библии и смазанный образ, тем самым портя написанное.
Как бы то ни было, благодаря тем проповедям мне отвели отдельную камеру, в которой были запас бумаги и свечи. Писец приносил мне нужные книги, когда я его об этом просил, и порой строчил под мою диктовку. «Не из-за лени, но ради проверки, годен ли текст для чтения вслух», — объяснил я преподобному необходимость в переписчике.
Совсем по-иному в Голом Отоке. Там я совершенно не вслушивался в происходящее вокруг, в мир и его звуки. Я не искал облегчения своей доли. Возможно, потому что я был глух: спасибо тюремщикам, которые повредили мне полость среднего уха. А вот в Ньюгейте, это да. Как только открывалась входная дверь, чтобы повести одного из нас на виселицу в Тайберне, я сразу же старался ухватить просачивающиеся шумы: дорога, бродячие торговцы, ор пьянчуг, неясные шорохи, жизнь. Бывало, что я писал ночью только с целью побороть тишину, подделать ее. Написанное мной приходится всякому по вкусу. Я воспеваю свободу морей и политику сурового протекционизма. Что если я сам себе противоречу? В море находится место для всех и вся: для жизни и смерти, свободы и ограничений. К тому же, писать вообще полезно: каждой книге — своё опровержение. Давайте тогда только их, опровержения, и печатать? Так мы загоним нахальных, полных предубеждений критиков в ловушку: они хают твою пародию на себя самого, а ты, вуаля, достаёшь им из-за пазухи оригинал и тем самым гасишь атаку, заставляя умолкнуть. Именно так я сделал с книгами о христианстве на Отахеити и христианстве как естественной религии природы…
60
Последную свою книгу я написал в тюрьме. Ладно, в камере. Божественно. Бог. Это такое серьёзное, праздное, бессодержательное слово, оно заполняет собой пространство знакомых сердцу шумов. Почему оно не пришло мне в голову в концлагере? Без Бога мы потерявшиеся дети — хорошее начало. Куда делся тот том? Трактат о религии, точнее, о христианстве как природной религии. Вызов атеистам, тем, кто не верует. Чтобы стать товарищем, необходимо верить. Ничто в мире не может быть идеально и вечно, никто не в силах быть самодостаточным: поколение за поколением сходят в могилу, корабли терпят крушения, пропадают целые экипажи, но, по сути, не происходит ничего…