Вслепую — страница 39 из 59

Кто может мне помочь? Возможно, о моих заслугах помнит лорд Каслри, он меня и вытащит. Вообще-то он просто обязан это сделать, хотя бы ради очистки собственной совести, после того, как разбомбил мой Копенгаген, его слово могло бы стать своего рода услугой за услугу, возмещением ущерба. Но лорд Каслри уходит в тень. Он повсюду видит вражду и заговоры и бредит ими дни и ночи в своих апартаментах. Однако хитрость, с которой он манипулировал министрами и коронованными особами доброй половины Европы, теперь нужна ему лишь для того, чтобы обмануть спрятавшего от него бритву врача. Звонок колокольчика. Доктор Банкхед вбегает в палату и находит там человека с перерезанным от уха до уха горлом. Последние слова умирающего не ясны: их затапливает кровь.

Протест против моей атеистической книги попадает на стол министру внутренних дел Роберту Пилю, которому не нужны осложнения и хлопоты вокруг религиозных тем: ему это не интересно. Он отдает приказ привести приговор в исполнение немедленно и отправить меня на каторгу в Австралию первым же рейсом.

Я уезжаю, но без сожалений. Единственное, что я сделал, это попросил Хукера убедить Мари в моей смерти в море. Ещё во время транспортировки в Вулвич я написал в Копенгаген своему брату Урбану. Комендант Ньюгейта, опасаясь гипотетического побега, хорошо тогда позаботился о моём сопровождении. Оно и к лучшему: мне казалось, что я где-то в Исландии, путешествую вместе с эскортом личной гвардии. Я почти сам верю адресованным брату словам о важности доверенной мне миссии на Мадагаскаре. Экипаж проезжает мимо «Спред Игл Инн», Собора Святого Павла, по Лондонскому мосту, но мне отнюдь не жаль расставаться с этими местами. После месяца, проведённого на борту плавучей тюрьмы «Юстиция», где плеть-девятихвостку используют намного чаще, чем в самом Ньюгейте, хоть моей спине и досталось меньше прочих, меня вместе с другими ста пятьюдесятью каторжниками перегружают на «Вудман». Кораблём с водоизмещением в четыреста девятнадцать тонн командует капитан Дэниел О'Лири. Мы выходим в море из устья Медуэя 6 декабря 1825 года. «Нелли» же снялась с якоря 15 августа 51-го.

63

Прекрасное путешествие, шикарное, настоящий круиз. Мне смешно слушать жалобы по поводу дряхлости таких кораблей, плесени в каютах, жары, грязи и непригодных для потребления продуктов. Для человека, побывавшего в концлагере, это истинный рай, приют аристократов. Так называемые Лазаревы корабли везут в Австралию триестинцев, выходцев из Истрии и Далмации. Оно и верно: корабли, возвращающиеся домой из царства смерти. Лазарь, возвращайся из Дахау, восстань же из трюма судна «Пунат». Круглый могильный камень отодвигается, из люка поднимается мертвец, из тёмных пещерных вод выходит ребёнок, восставший из ада.

Этот корабль тоже направляется на юг, в ад Порт-Артура. Ад есть везде, ад повсюду. Капитана я узнал: это же старик Харон под именем капитана О'Лири. Фокус удался: лифтинг действительно его омолодил, но морщины всё же видны, как, впрочем, заметен и древний седой волос на заштукатуренном лице. Надуть этого старика проще простого: после стольких веков он начал путаться в происходящем. Со дня отбытия из Ширнесса, 6 декабря 1825 года, я ни ночи не провёл в цепях или среди экскрементов своих ста пятидесяти, вернее, ста сорока девяти друзей по несчастью.

Роберта Бёрка приговорили к смертной казни, замененной потом на пожизненную каторгу, за убийство владельца таверны: будучи абсолютно пьяным, Бёрк раскрошил голову бедняги табуретом. Когда на корабле Бёрка начало повсюду тошнить красноватой жидкостью с гноем, я сразу же понял, что хирург Родмелль ни бельмеса не смыслит в происходящем. Тогда мы только-только отплывали от белоснежных, укутанных в туман скал Дувра. Я посоветовал врачу сделать пациенту припарки на затылке и дать ему потогонные таблетки: их действие настолько эффективно, что жар проходит просто моментально, — этому я научился на «Леди Нельсон» у второго помощника корабельного врача. Последний, кстати, когда-то впутался в интрижку с женой какого-то капитана, за что в дуэли лишился одного глаза. Родмелль дорожит шкурой каждого, ведь правительство платит ему по полгинеи за каждого доставленного в Австралию живым и здоровым каторжного. Шутка ли, ведь на кораблях в условиях лихорадок, дизентерии, инфекций и при командном составе, который в целях собственного обогащения скупится на еду для заключенных, заставляя их пухнуть с голоду, едва ли половина добирается до места назначения, да и те из-за цинги и недоедания настолько ослаблены и жалки, что мало годятся для принудительных работ. Поэтому, достав с торжествующим видом «Хирургию» Виземана, уже полвека как имеющуюся в каждом лазарете, и водрузив её на место, он снисходительно назначает меня своим ассистентом и дозволяет питаться совместно с унтер-офицерами.

Путешествие, вернее, возвращение. Домой, в основанный многими веками ранее тобой самим город. Руно? Такой же бесценный, как королевская мантия, красный флаг, завязанный на бёдрах под полотенцем. «Всяк порывался его иль коснуться иль взять в свои руки, но Ясон друзей удержал, на руно же набросил новый покров и его на корме возложил[59]<…>. А корабль на вёслах помчался[60]». Сколько же нас вернётся? Плавание утомительно: на этих разваливающихся кораблях даже нет волнолома — мотает туда-сюда, как пробку. Сто двадцать семь дней без высадки на берег, сто сорок шесть с остановкой в Кейптауне и сто пятьдесят шесть — с выходом на берег в Рио. Последний маршрут разработали наиболее алчные капитаны, которые не прочь поживиться за счет нелегального трафика и контрабанды из бразильской столицы.

Так мало дней? Я нахожусь в пути уже годы, прибытие в порт ещё не подтверждено. Похороны в море свершаются быстро, тем они и тоскливы: поначалу соблюдаются все нормы, а затем капитану приедается, и он приказывает боцману быстренько выкинуть покойного за борт — «Да упокоит Бог», — мямлит тот, пуф, вода выравнивается, след за кормой исчезает, в реестре появляется новая запись одной черточкой, прочерком. «Либерти» перевозила в Австралию сто восемьдесят два эмигранта из Бремерхафена. Однажды в контейнере с питьевой водой там нашли разложившееся тело одного нелегала. Эту историю мне рассказал беженец из Ровиньо, с которым я познакомился в Триесте. Море огромно, в нём найдётся место для каждого умершего на много тысячелетий вперед.

После Голого Отока во всём мире для меня не нашлось ни одного места, где преклонить голову. Когда я несколькими неделями ранее тайком, как бродячая собака, пробрался в секретариат, товарищ Блашич проницательно посмотрел мне в глаза, а затем отвернулся, чтобы не видеть, но оба наши лица отразились в зеркале, и мы вновь встретились взглядом; казалось, этот момент длился века. Возможно, то был первый раз, когда я заметил у себя на лице царапину… не ту, которую наносят годы: годы так не могут, они лишь украшают лицо, делают его живее и сильнее, — так море не разрушает берег, а выносит на него ракушки, изумрудные отполированные осколки бутылок и жемчужно-белоснежные камушки. Нет, я увидел на своём лице печать, означавшую потерю всяческой веры, рубцы разочарований и предательств… Я понимал также, что товарищ Блашич разглядел во мне себя самого и осознал, как по капле мою душу заполоняли часы и годы притворства, лжи, уступок и ошибок.

На миг его глаза расширились: в них был немой крик, ужас, смятение; они впервые прозрели правду на моем лице. Тонкие губы скорчились, приоткрылись, будто в неизбежном порыве раскаяния, в попытке просить помощи. Это было одно мгновение — веки тут же дёрнулись и опустились. Ловушка защёлкнулась, чтобы не выпустить добычу. Он сказал мне, что уже уходит, ему пора на встречу с бастующими рабочими из Муджи, что он должен убедить их освободить занятую фабрику и послал меня к якобы ожидавшим моего прихода товарищам Видали и Бернетич. Также он намекнул, легонько пожав мне руку, что попросил их не обращать внимания на мою статью о Голом Отоке, ведь я написал её на пике эмоций, в объяснимой экзальтации, и совершенно не желал её публиковать, уж он-то в этом абсолютно уверен. Однако статья должна быть рассмотрена в контексте всей сложившейся болезненной ситуации, поэтому для Партии, точнее для её руководства, — добавил он, направляясь к лестничному пролету, — она явила собой полезнейший материал для размышлений.

Нет, я не таю на него зла. Я, конченый человек, вернулся, чтобы прикончить его, его, спускающегося по лестнице, сутулого, того, кто всё это уже смутно предвидел, отправляя меня вместе с остальными монфальконцами. Блашича отставили немногим погодя: он понадобился для того, чтобы переложить на него часть вины за разрыв с Тито и, тем самым, облегчить груз, лежавший на прочих, а именно на самой Партии. Во всяком случае, этот разговор, назовем его так, мне пригодился: я вошёл в другую комнату более подготовленным. На стене висел портрет Вождя. «Сын Солнца с испепеляющим взглядом, дарующий свет всем смертным». Товарищ Джилас, прежде чем обречь нас, верных Вождю, на крестные муки и пытки, провозглашал громогласно, что без Вождя Солнце закатится и не сможет светить как прежде. «[Ээт], столь же сияющий ярко, как свет круговидный сияет Солнца[61]».

Товарищ Видали, он же команданте Карлос, он же мексиканский ягуар, протянул мне свою мужественную и сильную лапу без большого пальца — моя рука соскользнула до локтя.

Обычно это его крайне раздражало, но не в этот раз. Я совершенно не удивился ни тому, что мне было сказано о моей статье, ни словам Бернетич о необходимости держать ту историю в полнейшей тайне, даже если сегодня о ней знают слишком многие. Я был готов ко всему, но никак не к тому, что в связи с тяжёлыми для Партии временами, мне нигде не могли найти применение: ни в управленческом аппарате Триеста, ни в области в целом. Оказалось, что денег мало, а золото Москвы — не более чем выдумка правых сил. Впрочем, пробормотал вполголоса и спешно команданте Карлос, жалов