Вслепую — страница 5 из 59

не имеет ничего общего с партийными ячейками, зато связано с ячейками совсем другого толка, но не будем забегать вперёд. Порт-Артур был полтора века назад, Дахау и Голый Оток вчера, сегодня. Аккуратнее с этими кнопками, а то ненароком можно удалить какую-то часть, и тогда всё запутается еще больше, будет не разобрать ни голоса, ничего. Голос меняется и может выходить из твоего горла или откуда там совсем иначе, настолько непохожим, что ты сам его просто не узнаешь.

Но это ваши проблемы. Мы же, во всяком случае, если рассказываем что-либо, то делаем это с удовольствием. У нас и раньше было желание поговорить, да только никто не хотел нас слушать. Вы, доктор Ульчиграй, должно быть, знаете, о чём я, раз Вам потребовалось углубить свои знания о той жестокой позабытой ныне истории. А ведь это и есть нозологическая история, и она не моя. Больна сама история, а не я. Хотя, возможно, я и вправду тронулся умом, потому как заблуждался, что смогу её вылечить. История по-настоящему больна, заражена миазмами безумия; получается, что не в себе все лекари, предпринимающие подобные попытки, и Вы, и Ясон, готовый развязать вереницу безобразных преступлений и разрушить всё ради овечьей шкурки…

Сделайте пометки, доктор, — Вам же нужно заполнить всю карточку, — что такое этот метод «сквозь строй». Это зверски-хитроумная система, при которой заключённые попадают во власть своих собственных собратьев по несчастью и вынуждены уничтожать друг друга, мучить и калечить, чтобы снискать расположение надсмотрщиков… Попробуйте сами у себя в клинике, проведите эксперимент, может, тогда уразумеете, каково это. Пишите, я говорю Вам, пишите. Если бы только Вы это сделали раньше, когда над нами измывались и подвергали пыткам, а все помалкивали, глухи и слепы. Крики не способны пересечь море, они не долетают даже до острова Арбе, ближайшего к Голому Отоку, Адскому острову, Голому или, как его называют, Лысому. Господи, но ведь и на Арбе был свой ад, именно его итальянцы избрали местом массового уничтожения славян…

Я надеюсь, Вы неплохо усвоили эту историю. Как мы прибыли в Югославию в 1947 году с целью помочь этой только что освободившейся от нацистов стране построить коммунизм, как ради этого мы бросили свои дома в Монфальконе и пожертвовали всем, мы, на теле которых уже были клейма всевозможных фашистских тюремщиков и палачей, и как после разрыва между Сталиным и Тито, поносивших теперь друг друга с высоких трибун, югославы начали называть нас сталинскими шпионами, предателями Югославии и врагами народа, как они нас депортировали в лагеря, издевались, пытали на том самом острове; и никто ничего не знал, более того, никто и не жаждал знать… Вы же в курсе, что я побывал в Дахау, а после него поставил на кон свою жизнь с целью стереть с лица земли все подобные лагеря. Дахау стал кульминацией, апогеем зла. Слава Богу, все сразу выяснили, что это, кто там были убийцами, а кто — жертвами. В Голом Отоке же нас уничтожали наши же бывшие товарищи, называя при этом предателями, а остальные просто делали вид, что не видят и не знают, как нам затыкают рты, а всем вокруг уши. А если никто тебя не слышит, какой смысл что-либо предпринимать, болтать лишнее на улицах, бешено жестикулировать, паясничать? Один в поле не воин.

Понадобилась ещё одна встряска, гораздо более сильная, чтобы люди вспомнили о том ужасе. Мир перевернулся, и это стало для меня последним ударом. Ушли в прошлое наши красные флаги, а кровь, пролитую нами за всех, смыли ведром воды. Очевидно, что когда всё взлетает в воздух и терпит крах, у людей развязываются языки и открываются уши. Когда люди начинают говорить — это утешение. Революция, которой ты посвятил бесконечные годы своей жизни, превращается в лопнувший воздушный шар, а сама жизнь — в разбросанные по земле сморщенные куски резины. Теперь моя очередь говорить, я — используемая с незапамятных времен тряпка, которой протёрли трюм и вычистили грязь из-под ногтей истории. Старое тряпье, ветошь, висящая на ванте[12] и колышущаяся от ветра, или, что намного лучше и эффектнее, тряпка, пропитанная кровью; она похожа на красное знамя и кажется гораздо более красивой, чем тот флаг с тремя белыми тресками, который мы водрузили над Рейкьявиком; Мы, Его Величество Йорген Йоргенсен, Протектор Исландии, верховный главнокомандующий сухопутными и морскими силами, пусть и на три недели, а после вновь закованный в кандалы, как случалось уже много раз.

Чудесно, когда человек говорит. Вам это известно, доктор Ульчиграй — Вы постоянно подбрасываете мне вопросы, дразните меня ими, они вполне разумны, но все с тонким намёком, — так и нужно, чтобы вытянуть из человека ответ. Слова поднимаются из глубины, сталкиваются друг с другом, застревают в горле, пенятся слюной и отдают бризом дыхания. Человек говорит, откашливается, задыхается — подорвать себе лёгкие во время пыток или в смрадных камерах Порт-Артура или Голого Отока было проще простого. Человека переполняют слова. Вода устремляется по водостоку и ржавчиной разливается по улице, как тогда в Триесте, когда я, направляясь по Виа Мадоннина в штаб-квартиру Партии, шёл к водовороту бездны, которая позже поглотит мою жизнь.

Когда ты говоришь, тебя внезапно обступают воспоминания, ужас, страх, запах тюремной плесени, желчь…, и ты воображаешь, что твои слова это нечто иное, отличное от рубцов на лице, потаенных конвульсий истощённого тела, от свершающихся в тишине катастроф на клеточном уровне, хаоса, царящего в каждом твоём кровяном сосуде, ежедневных гекатомб нейронов, столь же бесчеловечных и бессмысленных, как и те в концлагерях и гулагах, из коих одни вернулись, другие нет, фиолетовых вен, разрывающихся у тебя под кожей синеватыми пятнами, синяков, которые мы получали вновь и вновь, готовые принести себя в жертву светлому будущему, жизни, какой не может быть вовсе, бросая в адское пекло наше настоящее, единственную жизнь, полученную нами за миллиарды лет от Большого взрыва до финального коллапса, что будет концом не столько революции, сколько всего в целом.

Тьма врастает в вены и покрывает нас оболочкой, которая позже приобретает имя, фамилию или регистрационный номер в концентрационном лагере, тёмную подземную камеру, похожую на могилу, где сгинули многие из нас, и очко, куда твою голову постоянно засовывает надсмотрщик; мир превращается в сплошную изоляционную камеру, погружённую во мрак. И в этом скользком, как стены камеры, мраке тебе кажется, что слова происходят из другого мира, что они свободные посланники, вершащие более высокий суд над палачами, нежели марионеточные трибуналы; слова могут упорхнуть за тюремные стены, точно ангелы, поведать истину о прошлом и возгласить благую весть о будущем.

Может статься, в какой-то момент выживший, выстоявший мученик рад возможности говорить и вспоминает, как под пыткой были одним единым его вопль «нет!», подавленный стон и кровь, стекающая по подбородку, и ему кажется, что слова — это не более чем конвульсия выдохшегося мяса, хрип, отрыжка. Но потом он понимает, что подобное смятение — это обман, один из хитроумных методов, используемых в лагерях с целью сломать последнюю надежду человека, переломить его, поэтому и надо сопротивляться, кричать «нет!» и петь Интернационал, и это не вой, а гимн мира, в котором будет меньше боли. Человек вновь начинает говорить, рассказывать, не важно кому: Вам, интернет-маньякам, мне… Без слов и веры в их силу выжить практически невозможно, потерять эту веру, означает уступить, сдаться. Но я не… «Однако отрёкся, как в Исландии». Ещё одна клевета, это совсем другая история, пока не настало время говорить об этом. И не настанет: не бывает правильного момента для того, чтобы что-то сделать. В любом случае, я никогда не сдавался и, думаю, своей стойкостью я обязан именно Партии. Партия выжимала нас, как тряпки, вытирая нами запятнанный кровью пол, застирывала нас до такой степени, что наша кровь смешивалась с той, которую мы пытались отмыть, но она же научила нас благородству, что есть, то есть тому, как вести себя достойно даже с подонками-тюремщиками, подобно дворянам перед лицом наступающей черни. Тот, кто сражается за революцию, никогда не падёт, даже если революция, в конечном итоге, оказывается мыльным пузырём. Умение проигрывать — это часть способности осознавать объективность истории. Партия именовала эту способность диалектикой, я же предпочитаю называть её благородством. Быть может, обладание им проистекает от чрезмерно длительной близости к боли и смерти.

Рассказывать, даже только Вам, — пожалуй, единственный для меня способ остаться верным идеям и идеалам революции. Реакция менее красноречива: она безжалостно утягивает вниз, но притворяется, что ничего не происходит, рот на замке, но при этом делает все от нее зависящее, чтобы никто не проболтался о происходящем. Недаром столь долгое время замалчивалась правда о Голом Отоке, о том бесчестье, свершившемся по вине Партии, по вине оппозиции, по вине всех тех, кто, будучи по другую сторону баррикад, держал язык за зубами и ликовал, наблюдая воочию гибель коммунизма. «На самом деле, речь сейчас не о том. Мы не об ударах, нанесённых ослом готовому испустить дух льву». Полноте, будто я это сам не понимаю. Когда революция закончена, остается лишь ворох слов, ничего иного: все тараторят, словно зеваки, собравшиеся обсудить и прокомментировать только что произошедшую на перекрёстке аварию.

3

Дорогой Когой, в то утро в Триесте, когда я шёл по улице Мадоннина из штаба Партии, я сказал себе: «Что за чёрт». В отличие от отца, который говорил так всякий раз, когда с ним случалось что-то неприятное — например, неудачная карта во время игры или поиск ключей от двери в темноте, — я стараюсь употреблять это крепкое выраженьице только в исключительных случаях. Его часто вставляют в свою речь триестинцы, когда говорят на диалекте. На моём диалекте. По крайней мере, я могу его таковым считать. (А ведь он и Ваш тоже, доктор Ульчиграй, но Вы, находясь здесь, на др