Для него не существовало пустяков, мелочей. Каждую строчку он писал всерьез и от души. Работу ремесленную или по указке, без выношенной темы, он называл диктантом.
— Ну, это диктант, — говорил он про газетную статью, рассказ, роман, про всякое равнодушно выполненное литературное изделие, вне зависимости от жанра и размеров.
В годы первой пятилетки он работал в заводской многотиражке, и помню, как на одном собрании ошеломило и спутало «проработчиков» выступление рабочего, который, не считаясь ни с какими тогдашними литературными «табелями о рангах», восхищался фельетонами Зощенко в заводской газете:
— Такие чудные вещицы он нам пишет!
Зощенко в своей литературной работе ни на один миг не забывал, что главное — люди, что все для людей, работающих, строящих, достойных любви и уважения, для тех людей, у которых «все в руках кипит и вертится», и читатели это очень чувствовали.
Из поездки на Беломорканал он вывез «Историю моей жизни», которая очень понравилась Горькому. Он жил современностью самым интенсивным образом…
Зощенко создавал свои рассказы о Ленине, написанные прозрачным, чистым языком, без всяких парадных слов. Естественно и непринужденно вылились из души писателя эти чудесные, ясные, простые рассказы, в которых высокой поэзией овеян образ величайшего из гуманистов и демократов, самого человечного человека.
«Он хотел, чтобы все люди, которые работали, жили бы очень хорошо. И он не любил тех, кто не работает».
Такими простейшими словами начал Зощенко свой рассказ «Покушение на Ленина». В двенадцати рассказах-эпизодах Зощенко стремился показать правдивость Ленина, его бесстрашие, волю, умение работать, скромность, справедливость, любовь к природе и красоте. Глубоким и светлым, молодым и свежим чувством проникнуты эти рассказы Зощенко. В рассказах этих восстанавливалась и пропагандировалась чистота, простота, глубокая человечность Ленина, ленинских идей.
С самого начала войны Зощенко много работал. Вместе с Е. Шварцем он написал антифашистскую пьесу, которая ставилась Н. Акимовым в дни ленинградской блокады. Затем война разъединила нас, в последние годы, как и в первые годы знакомства, вновь живших в одном доме. Встречи наши в Москве во время войны были кратковременными и не слишком частыми.
3
В августе 1946 года я, потрясенный только что выслушанным докладом, в котором Зощенко подвергся жесточайшей критике, шел домой через город, еще носивший страшные следы бомбежек и обстрелов. Мой спутник, молодой поэт, то и дело спрашивал меня:
— Что теперь будет, Михаил Леонидович? Что теперь будет?
Дома ждали меня Б. М. Эйхенбаум, М. Козаков с женой З. А. Никитиной и А.Мариенгоф с женой А. Б. Никритиной. Они были тоже взволнованы докладом. Мне сказали, что сейчас придет Зощенко.
Он пришел. В кепочке. В сером пиджачке и брюках в полоску. С палочкой. С легкой усмешкой на тощем лице.
— К чему же меня приговорили? — спросил он. — Меня не позвали на собрание.
Я ответил, что положение в высшей степени серьезное.
Все мы вместе прошли ко мне в кабинет.
Зощенко спросил уже без улыбки:
— Какое самое худое слово из всех худых слов было обо мне сказано?
Меня оставили с ним наедине, и я постарался сжато изложить суть доклада. Заключил я так:
— Тебе бы, по-моему, следовало прежде всего заявить, что ты советский человек и советский писатель.
— А кто же я такой? — искренне удивился Зощенко. — Как это вдруг на старости лет, на пятьдесят втором году жизни, заявлять, что я советский? Никаким другим я и не был за все годы!
Мы перешли в другую комнату, где сидели остальные.
Зощенко хотел понять то, что произошло, но недоумение вновь и вновь вспыхивало в нем. Поистине то была страшная ночь.
Бдение наше длилось до утра. Затем мы расстались. О сне, конечно, и думать было нечего.
День за днем положение обострялось — в газетах, по радио, на собраниях. Имя Зощенко приобретало какой-то зловещий цвет.
Как-то в те дни я шел с Зощенко по набережной канала Грибоедова, и он сказал мне:
— А ведь со мной опасно показываться на людях.
— Да ну тебя! Не до шуток.
— Вот именно, что тут не до юмора. Появились какие-то критики, которые соединяют имена. Ты заметил? Я уже сложил чемоданчик.
Зощенко завершал работу над циклом партизанских рассказов, и через год некоторые из них были опубликованы в журнале «Новый мир». Полностью весь цикл вошел в книгу Зощенко, вышедшую в 1961 году в издательстве «Советский писатель». Мне кажется, что до сих пор эти талантливые и своеобразные рассказы остались не оцененными по достоинству.
В Гослитиздате в превосходном переводе Зощенко вышел роман финского писателя Майю Лассила «За спичками».
Жилось Зощенко необычайно трудно. Невыразимо трудно. Но, вопреки всем обстоятельствам, он упорно работал.
Долгий перерыв в издании его книг кончился только после 1953 года.
В 1958 году отмечалось девяностолетие Горького. По приглашению родственников Алексея Максимовича я и Зощенко отправились в Москву.
Я привык видеть Зощенко чуть ли не каждый день, а в дороге, в поезде, я посмотрел на него как бы со стороны и поразился — как он постарел и какой больной вид у него.
Дом на Малой Никитской. Столько связано воспоминаний с этим домом! В большой комнате — люди, близкие Горькому. А Горького нет. Он пошел бы к Зощенко навстречу с протянутой рукой, с неповторимым ласковым сиянием синих глаз, с тем словом, которое нужно именно сейчас, именно Зощенко… Но здесь были люди горьковской традиции, горьковской любви, горьковского сердца. Зощенко был встречен здесь с душевной теплотой.
Летом того года я был под Москвой. Ночью меня вызвали к телефону. Голос 3. А. Никитиной из Москвы сказал:
— Умер Миша Зощенко.
На Сестрорецком кладбище на песчаной горе — могила. Над ней поставлена стоймя большая мраморная плита. На этой плите — большими буквами:
«МИХАИЛ МИХАЙЛОВИЧ ЗОЩЕНКО».
К. ФединМИХАИЛ ЗОЩЕНКО[33]
Шуточные черты в жизни литературного кружка «Серапионовы братья» не были значительны. Смеялись много, но перья не очень ладили с весельем. Без умысла подражать знаменитому «Арзамасскому Обществу Безвестных Людей» «Серапионовы братья» в самом начале двадцатых годов вели протоколы. В протоколах пенилось молодое озорство, но веселья не получалось. Не укоренились в кружке и прозвища. Изредка приходило на память, что Всеволода Иванова зовут «братом алеутом», а Николая Никитина — «братом ритором». Приклеилось только одно прозвище, ставшее нарицательным для всех нас, — «серапионы», но никакого оттенка шутки в нем не было, оно широко распространилось как литературная кличка, и только.
Однако «серапионы» дорожили смехом. Как дыхание не может состоять только из вдоха, а заключает в себе и выдох, так же точно нельзя построить искусство на одном вдохе — на серьезности, оно требует выдоха — смеха, во всех его мыслимых оттенках, от улыбки до хохота. Но совсем в духе русской литературной традиции с ее подавляющим большинством «серьезных» писателей книги наши, вдохнув в себя воздух окружавшей нас новой жизни, как бы задерживали выдох.
Все же с нами был писатель, который мог бы сказать: хорошо, я сделаю за всех вас необходимый выдох, я буду смеяться так, что один уравновешу всю вашу серьезность.
Писатель этот — Михаил Зощенко.
У «Серапионов» был в ходу рефрен, неизбежно повторявшийся под веселую руку, прибаутка, смысл которой был так же ясен для нас, как туманен для окружающих. В самый неожиданный момент, после сурового обсуждения нового рассказа или теоретического спора, вдруг предостерегающе сухо раздавался чей-нибудь голос: «Зощенко обиделся». И сразу общий хохот. Иной раз наоборот — все веселятся, острят, потом наступает пауза усталости, как вдруг опять в тишине слышится протокольная констатация: «Зощенко обиделся». И снова поднимается веселый смех. Сам Зощенко при этом усмехался своей замедленной, изящной, пренебрежительной улыбкой, будто говоря: а ведь правда, возьму да и обижусь.
Этот человек был первым из всей молодой литературы, который, по виду без малейшего усилия, как в сказке, получил признание и в литературной среде, и в совершенно необозримой читательской массе. Он действительно проснулся в одно прекрасное утро знаменитым, с первых своих шагов почувствовал все неудобство популярности.
Неудобство это состояло не только в том, что на пароходах и на курортах стали попадаться авантюристы, выдававшие себя за писателя Зощенко; что надо было прятаться от прытких устроителей развлекательных концертов и гастрольных турне; что появились подражатели в газетах и журналах, снимавшие с Зощенко то, что способен снять плагиатор, — одежду. Нет, неудобство и даже тяжесть положения заключались в том, что талант Зощенко вызвал самое разностороннее и трагикомическое непонимание.
Раньше всего Зощенко нашел признание на наших субботах с вещами, довольно отдаленными от тех, которые пришлись по вкусу читателям юмористических журналов. Мы были покорены необыкновенным даром писателя сочетать в тонко построенном рассказе иронию с правдой чувств. Еще не вполне угадывая его самобытность, находясь в постоянной атмосфере литературных поисков, мы сравнивали Зощенко со всеми возможными его предшественниками, по сходству и по противоположности, и эти сравнения и давали ему повод обижаться на своих друзей, иногда очень серьезно. Самобытность его никогда нами не подвергалась сомнению, но мы не могли заранее определить ее меру, тем более что тогда говорилось о «серапионах» как о явлении традиционном. Автор умнейших и глубоко исторических статей о Петербурге начала двадцатых годов — Мариэтта Шагинян, друг и участник наших суббот, в своем «Литературном дневнике» прямо писала, что «серапионы» «возрождают исконную русскую классическую повесть».