Через некоторое время меня перевели в редакцию журнала «Вестник знания». Редакционная работа мне очень понравилась, все было интересно: гранки, верстка, чистые листы… И я пошла учиться в редакционно-издательский техникум. Закончила, стала работать техническим редактором, а позднее — художественным редактором. Это уже было в Гослитиздате. Там, в коридорах Гослитиздата, в 1935 году я и познакомилась с Михаилом Михайловичем.
Мы стали иногда видеться — Михаил Михайлович и я с мужем. Ходили в Дом кино, в театр. В 1938 году мой муж (он был инженер, работал в оборонной промышленности) трагически погиб, испытывая какое-то взрывное устройство. Мне было очень плохо, и Михаил Михайлович, чтобы помочь мне прийти в себя, стал часто бывать у нас вечерами. В моей комнате был камин, Михаил Михайлович садился возле него в кресло и занимал меня разговорами о повести, которую писал и которую называл «Ключи счастья». Он мог говорить о ней без конца. На протяжении всех предвоенных лет он только о ней и думал, только о ней и говорил. Это была постоянная тема его разговоров. Черновой вариант повести был закончен еще до войны. Тогда же она получила и окончательное название — «Перед восходом солнца».
Но, конечно, участие Михаила Михайловича в тогдашней моей жизни не ограничивалось только умными беседами у камина. В то время модно было ходить на футбол. И мы ходили. Иногда в компании с Д. Д. Шостаковичем и В. В. Лебедевым. Они были настоящие болельщики. Шостакович «болел» отчаянно, вел себя как мальчишка — вскакивал, кричал, размахивал руками. А Михаил Михайлович болельщиком не был. Он вообще не был азартным человеком. Хотя ходил не только на футбол, но и на бега. И в карты играл. Вот что он действительно любил, так это карты — любил раскладывать пасьянсы, гадать. Мне казалось, что он всерьез верит в гадание на картах. Он как-то рассказывал, что когда в 1917 году оказался в Архангельске (а там в это время высадился английский экспедиционный корпус), один англичанин, раскинув карты, угадал его будущее. Нет, этот англичанин не сказал, что Михаил Михайлович станет писателем, но что он будет знаменитым — сказал. И не только у себя на родине, но и за границей. И вот это гадание Михаил Михайлович запомнил. И сам научился гадать. Как, у кого — не знаю. Но гадал он, если так можно сказать, очень хорошо, профессионально, что ли… После смерти моего мужа, чтобы побыть со мной, приехала из Москвы моя приятельница. И вот в один из вечеров Михаил Михайлович разложил перед ней карты, а когда ушел, она накинулась на меня: «Зачем ты рассказала о моих любовных делах?!»
Жили мы недалеко друг от друга — Михаил Михайлович на канале Грибоедова, я — на улице Жуковского, и, естественно, переписки между нами не было. Первое его письмо я получила 19 сентября 1941 года, когда в Смольном настояли, чтобы он покинул Ленинград. Михаил Михайлович писал:
«…Сегодня утром должен был лететь, но произошла заминка. Едва подъехали к аэродрому — началась бомбежка. Полежал в канаве со своими спутниками — престарелыми академиками. Потом часа два ждали, пока придет все в порядок. После чего академики отказались лететь.
Я был в сомнении. Но увидел во всем этом некоторое дурное предзнаменование и тоже присоединился к академикам. Полетел один Мигай.[54]
В общем, не знаю, как будет обстоять дальше. Возможно, что сегодня позвонят и прикажут лететь…»
Вылетел он из Ленинграда 21 сентября. Из того, что обычно берут люди, отправляясь в дальний путь и на долгое время, он не взял ничего. Думал, что едет — в худшем случае — на несколько месяцев. Был в легком пальто и — чемоданчик в руках. В чемоданчике — только материалы для своей «главной книги» и ее черновая рукопись. Из Москвы, а затем с дороги посылал открытки и телеграммы. Писал, что ему предложили на выбор Ташкент или Алма-Ату. Он выбрал Алма-Ату, «так как там будет возможность работать на кинофабрике „Мосфильма“». 28 октября он прибыл на место и написал, что Алма-Ата «очень красивый город», что ему там понравилось. Через месяц сообщил, что работает «в «Мосфильме» на зарплате».
Из письма от 20 мая 1942 года:
«…Вот 1/2 года, как я в Алма-Ате. Работаю на кинофабрике. Скучаю по своей основной работе. Но заняться моим делом пока затруднительно.
Условия жизни средние, но, в общем, прожить можно. Здоровье тоже среднее, немного сложно для моего сердца (здесь высота 1000 метров). Так что были так называемые «высотные» болезни — слабость и утомление чрезвычайные. Сейчас освоился — лучше…»
Писал 29 мая:
«…Сейчас я живу далеко не весело. Много работаю. Написал хороший сценарий для Александрова, но он неожиданно тяжело заболел. Некоторый рок продолжает висеть над моими драматургическими опытами…»
Писал 12 июня:
«…Было решил ехать в Ленинград — можно было добиться командировки, но немного устрашился пути — очень уж долго ехать, а сердце у меня сейчас что-то не особенно хорошее — побоялся заболеть в дороге. К тому же страшно жарко, а ехать через пустыню 5–6 дней. Тут вопрос с жарой немаловажный. Черт меня дернул куда заехать! Надоело мне тут изрядно. И работа в кино не очень удовлетворила. Буду пробовать снова для театра — тут у нас театр Завадского — так что пишу для него…»
Несмотря на трудную жизнь в блокированном Ленинграде, я не думала уезжать. Но в апреле 1942 года моя сестра родила девочку, и — хочешь не хочешь — надо было перебираться на «большую землю». Иначе ребенка не сохранить. Я написала Михаилу Михайловичу. Вызов было сделать совсем непросто, особенно такому человеку, как он, который не умел ходить по инстанциям и что-то такое там объяснять и просить. С кем и как вел он там переговоры — не знаю, но только в конце июля я, мама и сестра с дочкой уже плыли по Ладоге, а в сентябре Михаил Михайлович встречал нас на алма-атинском вокзале.
Жил Михаил Михайлович на частной квартире. Но только последнее время. До этого — в предоставленной эвакуированным кинематографистам гостинице «Дом Советов». Заселили ее люди, которые еще до войны вместе работали, хорошо знали друг друга. И естественно — шум, гам, поздние посиделки, бесцеремонные хождения из номера в номер. Не привыкший к подобному образу жизни, Михаил Михайлович чувствовал себя в гостинице нехорошо. Нервничал, раздражался — работать не мог. И тогда, не видя иного выхода, сделал несвойственный ему шаг: пошел за помощью в Союз писателей. И так совпало, что как раз в эти дни туда поступило заявление от преподавателя философии Алма-Атинского университета У. М. Балкашева, предлагавшего кому-нибудь из эвакуированных писателей занять его кабинет. Он уезжал в Москву, на работу в Казахское постпредство, и вот решил сделать это доброе дело.
Комнатка была небольшая, но очень уютная: письменный стол, стул, тахта, библиотека. Что еще надо для работы и отдыха? В квартире оставалась жена Балкашева и трое детей. Вели они себя предупредительно тихо и ненавязчиво. И Михаил Михайлович был доволен таким, как говорится сейчас, улучшением своих жилищных условий… А Балкашева перед его отъездом я видела. Очень приятный, милый человек. Когда — уже в 1943 году — Михаил Михайлович перебрался в Москву, Умудбай Миндикенович не раз навещал своего бывшего квартиранта…
На алма-атинском вокзале, когда я впервые взглянула на Михаила Михайловича, то глазам своим не поверила. Я видела дистрофиков в Ленинграде, сама была почти что дистрофик, но чтобы здесь, в глубоком тылу, так ужасно мог выглядеть человек — нет, это было невыносимое зрелище! Я спросила, как ему удалось довести себя до такого состояния? Он сказал, что получает четыреста граммов хлеба, половину съедает, а половину обменивает на пол-литра молока и луковицу. Таков, мол, его дневной рацион. Я спросила: «И у вас на студии все так живут?» Он ответил: «Кое-кто, конечно же, чего-то там достает, но, ты же знаешь, я этого делать не умею».
На другой день я пошла на студию. Михаил Михайлович работал в сценарном отделе. Вместе с ним работали Михаил Блейман, Юзеф Юзовский, Леонид Жежеленко, а заведующим был Николай Коварский. Я спросила Коварского: «Вы ведь, наверное, получаете какие-нибудь лимиты?» Он подтвердил: «Конечно». «А почему же Михаил Михайлович не получает?» Николай Аркадьевич опешил: «Как не получает?!» Оказалось, ни ему, ни кому другому из сотрудников отдела в голову не приходило, что Михаил Михайлович чуть ли уже не год живет, отоваривая лишь хлебную карточку.
Я вызвала врача. Он определил: дистрофия. Написал справку. С помощью этой бумажки сценарный отдел выхлопотал Михаилу Михайловичу месячное питание из больницы Совнаркома. Такое обильное, что хватало на двоих. Но месяц прошел, нужно было оформлять право на получение питания по лимиту, а Михаил Михайлович вдруг заупрямился. Нужно было идти в торготдел, а он не хотел просить, не хотел писать. Говорил, что это неудобно — во время войны. Я сказала: «А удобно умирать во время войны в Алма-Ате от дистрофии?» И все-таки заставила написать в торготдел. Взяла записку и вот прихожу. Мне говорят: «Как? Зощенко в Алма-Ате уже год? А мы ничего не знаем. Вот о Маршаке знаем. Он каждый месяц приходит за дополнительными талонами на масло… Неужели Зощенко не знал о лимитах? Как странно…»
Если бы Михаил Михайлович позаботился раньше, то его отоваривали бы, как и других эвакуированных писателей, на пятьсот или двести пятьдесят, а теперь только на сто двадцать пять рублей. Впрочем, он рад был и этому. А тут вдобавок на «Мосфильме» открыли столовую — можно было брать на дом обеды. Казалось, с питанием наконец все уладилось. Но неожиданно пришли новые волнения. Произошел печальнейший случай. Одна из подавальщиц в этой столовой оказалась носительницей бактерий брюшного тифа. И некоторые из тех, кого она обслуживала, заболели. А ленинградского артиста Бориса Блинова, известного по фильмам «Чапаев» (он играл комиссара) и «Жди меня», врачам спасти так и не удалось. Не удалось спасти и актрису Магарилл — жену Козинцева. Всех, конечно, взволновало случившееся. Жалко артистов, но и за себя страшновато. Работники кинофабрики переживали тревожные дни. И Михаил Михайлович не был тут исключением.