Вспоминая Михаила Зощенко — страница 89 из 98

— Он говорит, что устал переучиваться.

Обещанную книгу я не получила: Зощенко умер до того, как она вышла в свет.

Через несколько лет, вернее, в мае 1969 года, произошел такой случай. После моей лекции о Зощенко на вечернем отделении факультета дошкольной педагогики ЛГПИ ко мне подошла студентка и представилась: Нинель Николаевна Авдашева. Она сказала мне, что близка семье Зощенко. Ее родители были репрессированы, и семья Зощенко в страшное время 1936–1937 годов, когда подчас самые близкие люди боялись оказать внимание детям «врагов народа», взяла к себе ее брата и постоянно оказывала помощь ей с сестрой, оказавшимся в разных детских домах. В 1939 году четырнадцатилетняя Нинель Авдашева приехала из детского дома в Ленинград, и семья Зощенко стала для нее фактически родной. Она хорошо помнит, как и во время войны, находясь на Ленинградском фронте и получая кратковременное увольнение, она не однажды приезжала в Ленинград в семью Зощенко, а по существу — домой.

Мы разговорились, и Нинель Николаевна по моей просьбе попросила у Веры Владимировны, вдовы Зощенко, разрешения приехать к ней на дачу, в Сестрорецк. В ближайшее воскресенье Нинель Николаевна ждала меня с друзьями (нас поехало человек шесть) на вокзале.

Никогда не забуду выражения на лицах моих спутников, когда мы переступили порог дачи Зощенко: на нас со всех сторон смотрела вопиющая, страшная, ничем не прикрытая нищета. Правда, последнее замечание не совсем точно, ибо на стенах и на потолке были видны следы домашней, явно неумелой побелки. Перехватив мой взгляд, Вера Владимировна сказала:

— Да, это мы тут старались… Знаете, к нам стали многие приезжать, очень многие начали проявлять интерес к работе Зощенко, к его архиву, кто-то за границей начал писать о нем, предупредил о приезде. Неудобно как-то, и мы тут понемногу стараемся…

«Это вам неудобно? — хотела сказать я ей. — Это вы должны стараться, чтобы скрыть весь этот ужас?»

Половина дачи была продана. Кухня оказалась на той, наглухо перекрытой, чужой половине. На терраске не было никаких приспособлений, чтобы что-то приготовить. Каждый раз, когда надо было попасть на кухню, приходилось выходить во двор и обходить всю дачу.

Вера Владимировна повела нас наверх и показала небольшой музей, который любовно и скрупулезно создавала. Ей хотелось, чтобы люди хоть что-то узнали о Зощенко. Она рассказывала, что в последнее время сюда приходит много людей, но дача в аварийном состоянии, и она боится, как бы не рухнула однажды лестница на второй этаж, где и находится комната, в которой работал Михаил Михайлович. К тому же странную позицию занимает Литфонд: вроде никто не возражает против посещения дачи экскурсиями, но никто и не поощряет этого, не помогает привести дом, где жил и писал Зощенко, в более или менее нестыдный вид.

Затем Вера Владимировна показала нам книги. Любовно были подобраны ранние издания, рукописи. Показала и поделки из кожи, из суровой ткани — так Михаил Михайлович коротал время, когда ничем другим заниматься уже не мог. А рядом лежали альбомы с богатейшим набором фотографий. Вся его жизнь, начиная с детства, как бы прошла перед нашими глазами.

К концу дня мы побывали на его могиле. Постояли в горестном молчании. Поклонились его светлой памяти.

Г. ЛеонтьеваНЕНАПИСАННАЯ НОВЕЛЛА[72]

В те давние годы, когда судьба осветила мою жизнь встречей, а затем почти двухлетним общением с Михаилом Михайловичем Зощенко, лет ему было чуть больше, чем мне сейчас. С тех пор утекло много времени. Пожаловаться мне грех — интересных, умных, талантливых людей встречала я на моем жизненном пути много. Зощенко обладал всеми этими свойствами. Но к тому же еще и очень в ту пору редкими — абсолютным нонконформизмом, поразительной стойкостью, несгибаемостью в тогдашнем своем отчаянном положении, сложившемся сразу после принятого 14 августа 1946 года постановления ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“».

В конце сороковых годов травля чуть поутихла, и Зощенко даже начал вновь работать — в основном занимался переводами, писал небольшие рассказы, книгу о партизанах, пьесы. Но передышка, увы, была недолгой. С 1954 года, после встречи с английскими студентами, где Зощенко позволил себе не согласиться с рядом положений постановления и доклада Жданова, в коем он именовался подонком, хулиганом, пройдохой, несоветским писателем, гонения возобновились с новой силой.

Как раз к той печальной поре в жизни Зощенко и относится моя первая встреча с ним. Случилось это так. Мой теперь уже старый друг Ю. Нагибин мечтал о личной встрече с Зощенко. В отличие от подавляющего большинства писателей, в те тягостные времена, когда каждому мыслящему человеку стало ясно, что «оттепель» не обернется весной, не расцветет разноцветьем лета, Нагибин не боялся вслух высказывать свое восхищение как Зощенко и Ахматовой, так и на многие годы вычеркнутым из литературы Андреем Платоновым. И впрямь, на смену краткой «оттепели» вскоре пришла стужа, при которой в нашей культуре не только не могли выжить, но губились на корню какие бы то ни было ростки свободомыслия.

Зощенко в эти времена добывал хлеб насущный всякого рода нелитературными заработками, включая сдачу внаем части своего домика в Сестрорецке. Мой добрый (еще с институтских времен) товарищ ленинградский писатель и сценарист Дима Поляновский как раз ту часть домика и снимал. Он-то и привел нас с Нагибиным к Михаилу Михайловичу в его квартиру в Ленинграде, на канале Грибоедова.

Уже при входе в переднюю охватывало ощущение бедной пустоты и скудости. В доме не пахло вареным съестным, хотя мы пришли в предобеденное время. Дух сурового аскетизма жил в маленькой комнатке, которую занимал хозяин дома: железная койка, покрытая суконным солдатским одеялом, пустые стены; лишь над кроватью висел маленький крестик. Возле кровати — древтрестовская тумбочка. Разнокалиберные стулья — родные братья тумбочки — Зощенко принес из глубины квартиры, где обитала его безработная жена. Ее согласны были взять куда-то машинисткой, но при условии, что она сменит замаранную фамилию Зощенко на девичью… А ведь совсем не так уж давно, в тридцатые годы, некоторые кондукторши, объявляя очередную остановку автобусного маршрута в Ленинграде, вместо «улица Зодчего Росси» выкрикивали: «Улица Зощенко Росси» (слово «зодчий» звучало как-то невнятно, а имя Зощенко было у всех на слуху).

Благородным аскетизмом веяло и от лица Зощенко, худого, изрезанного глубокими морщинами, смуглого, с сине-коричневыми тенями под черными глазами, то тусклыми, то вдруг загоравшимися ярким, сверкающим светом.

Мы принесли с собой бутылку коньяка. Михаил Михайлович достал крохотные рюмочки. За наше многочасовое пребывание у него он едва пригубливал горячительную влагу, не опорожнив и половины малого сосуда. Он лишь беспрестанно курил, чередуя самые дешевые папиросы «Звездочка» с выпускавшимися тогда, тоже самыми дешевыми, полусигаретами «Новость», которые он вставлял в опять-таки дешевенький черный пластмассовый мундштук.

В разговоре он ни разу не проявил себя остроумцем. Смеха его нам не довелось услышать. Все это было естественным в те трудные для него годы. Он лишь изредка чуть улыбался, причем глаза не теряли выражения печали и боли, улыбку означали только чуть приподнимавшиеся уголки лиловатых губ да собиравшиеся у глаз морщинки. Но думаю, что и в молодости вряд ли в обыденной жизни он бывал завзятым главой застолья, весельчаком и юмористом. Юмор, сатирические построения, как некая антитеза, принадлежали целиком его творчеству, не проникая в каждодневную жизнь.

Конечно, после того первого посещения я не осмелилась бы по своей воле нарушить еще раз уединение Зощенко. Но обстоятельства сложились так, что вскоре, в мой очередной приезд в Москву (я тогда была аспиранткой института теории и истории искусств при Академии художеств), Мариэтта Сергеевна Шагинян попросила меня передать маленькие сувениры Михаилу Михайловичу. Их связывала несколько необычная любовь-нелюбовь, приятие-неприятие: Мариэтта Сергеевна была неистребимым оптимистом, отличалась редкостным, поразительным жизнелюбием, общительностью, животворной энергией; Зощенко же, судя по его серьезным научным работам (примечания к «Возвращенной молодости», повесть «Перед восходом солнца»), всегда был склонен к депрессии, иссушающему самоанализу.

После этого второго посещения Зощенко уже сам пригласил меня, если не будет у меня страха, а будет желание, навестить его дом еще. С того дня до последнего края его жизни я бывала у него в течение почти двух лет не слишком часто, но регулярно.

Однажды Михаил Михайлович сказал мне, что, дескать, вполне понятно и объяснимо, что ему в его отшельничестве приятны мои приходы и долгие разговоры. Но мне-то что в нем, что мне, молодому человеку, в нем, старом, отмеченном клеймом отщепенца, отторгнутом от общества? Я ответила ему, что в моем представлении он — прямой духовный наследник декабристов, и прежде всего лучшего, любимейшего мною из них — Михаила Сергеевича Лунина. Наследник по всему — по чистоте душевной, честности, несгибаемой принципиальности, верности своему делу, истинно гражданской позиции. Тогда Зощенко первый и единственный раз поцеловал мою руку.

Позже я вернусь еще к моим встречам и беседам с писателем. Но сейчас мне не терпится перейти к изложению того, ради чего, собственно, я и осмелилась взяться за перо, — к «Ненаписанной новелле».

Случилось так, что в последний год его жизни мы оказались одновременно в Москве. Он — с хлопотами о пенсии, я — по своим аспирантским делам. Шел 1958 год.

Перед отъездом из Ленинграда Зощенко сказал мне, что остановится он у поэта В. Лифшица, дал телефон, просил позвонить и навестить его в Москве. В один из дней я отправилась на Аэропортовскую, в писательский дом.

До назначенного Михаилом Михайловичем часа оставалось еще время, и я зашла навестить Ф. Вигдорову и А. Раскина. Фриду я очень любила. Она тоже была человеком высокой чести и нравственного долга — перед своими читателями, перед людьми, перед обществом. Это она, продираясь сквозь заслоны в зал заседания неправедного суда над Бродским, несколько лет спустя будет вести подробные протоколы учиняемого насилия над поэтом, которого Ахматова считала самым тал