еднего слова, сказал: «Не беспокойтесь, der Alte, я могу сыграть с закрытыми глазами в пьесе, текст которой ношу в сердце вот уже тридцать лет».
Эбер закурил и откинулся на спинку деревянного кресла. «Ну ладно, – сказал я, – в конце концов, каждый выбирает себе смерть, объективно, я имею в виду, то есть сам он об этом выборе обычно не знает. Он же выбирает себе путь и внутри смерти, так сказать, что и является предметом так называемых „Книг Мертвых“, египетской, тибетской и нескольких других, которые и наставляют его на этом пути. То, что вы рассказали о Михаиле Ивановиче, ясно говорит, что он задолго до конца выбрал себе смерть и шел к ней выбранным путем».
Тишина нарушалась только треском поленьев в камине и шипеньем огромных пылающих свеч. Не так просто, не так просто, дорогой профессор, – живо возразил Эбер, – здесь книгами мертвых не отделаешься. Заметьте, он не отождествлял Стену Незнания со Злом, ибо она возникла, очевидно, еще в акте творения. А он не только вел свою войну со злом, но и мстил самому себе за утерянную невинность. Я думаю, что и меня тогда в Бергене он решил «перехватить», чтобы я не сорвался в водоворот общего безумия уже безнадежно испорченным. Но не обо мне разговор. Наш бостонский друг Келлер-Брадшоу не только упрощает его ситуацию, но ее непростительно тривиализирует, представляя все дело в виде какой-то мифологической или магической загадки, имеющей одну разгадку. Но я иду дальше. Полагая – и вполне справедливо, как показывает дальнейший ход событий, что раз уж приходится обрубать концы, то лучше это сделать наиболее своим образом, чтобы не угодить в общую кашу смерти, он взял клятву с нескольких ближайших своих учеников – не дать ему умереть вместе со всеми.
«Значит, он боялся?» – «Что за банальнейший вопрос, профессор! Разумеется – боялся. Но не самой смерти, а невыполнения данной им кому-то или самому себе другой клятвы». «Значит, он всегда учил, если у него всегда были ученики?» – «Ну что за банальность опять! Ведь это же то же самое, что спросить: значит, он любил, если у него были любовницы? Да и кто же, по-вашему, был тогда я? Разумеется, и здесь возможны разные оттенки и градации, но все ж таки, – ради вашего хотя бы профессорского буквализма – следует признать, что в его случае потребность в учительстве была не менее настоятельной, чем потребность в любви. Но возвращаюсь к клятвам. Он выбрал себе в „помощники смерти” двух своих учеников, бывших меня тремя курсами моложе по тому же Лейпцигскому университету – Ансельма Федермана и Морица Блауведеля. Роль связного должна была исполнять одна замужняя дама из Льежа, его бельгийская любовница...»
«Мой дорогой Эбер, – наконец не выдержал я, – не объединились ли народы предвоенной Европы в единодушном стремлении удовлетворить физические, ну, и духовные, потребности Михаила Ивановича?»
Эбер, словно не замечая фривольности моего вопроса, очень серьезно возразил: «О, мой дорогой профессор, если бы это было так! О, если бы это невиннейшее из всех возможных, хм, единодушных стремлений разрешилось в одной лишь одинокой смерти нашего любвеобильного негоцианта, то сколько было бы спасено невинных жизней, да и чистых смертей тоже!
Но – назад к делу. Оба помощника были выбраны, кроме их абсолютной надежности и полной преданности, еще и по причине их безусловной непригодности к военной службе и, следовательно, большей свободы передвижения. Боюсь, однако, что в случае Ансельма выбор был неосмотрителен, ибо он был еврей. Михаил Иванович не принял во внимание, что как еврей Ансельм не имел права носить оружие, а Мориц был освобожден от призыва из-за частичного паралича правой руки. Может быть, он не подумал об этом из-за своей крайней рассеянности». – «Но он не был в состоянии полной рассеяности, мой дорогой Эбер, когда, покидая университетское кафе в Лейпциге, оставил вам миниатюрный пистолетик в футляре от очков – на память или так, на всякий случай. Но не противоречило ли это правилам места, где вы тогда работали?»
Способность Эбера не замечать иронии собеседника была поразительна. «Ну, ну, – добродушно парировал он мой tour de force, – есть альтернативы и альтернативы. Служащим моей фирмы весьма не рекомендовалось иметь на себе огнестрельное оружие. В случае Ансельма, если бы при обыске был обнаружен пистолет, его бы немедленно расстреляли, что, впрочем, никогда бы не помешало ему пойти на риск и весьма охотно. Для Михаила Ивановича запрет на оружие – на любое оружие смерти, включая яд был полным и безусловным, ибо таков был его обет».
Когда человек хорошо пьян, ему хочется поставить все точки над «i», даже если это «i» – он сам. Насколько пьян был Эбер, я могу судить только по неприлично обнажившемуся, фаллически вогнутому дну литровой бутыли брандвейна. Решение не начинать бутылку предоставленной в мое распоряжение Польской Житной оказалось бессильным перед желанием быть до конца откровенным с Эбером. «Ты сам его и застрелил, старый черт!» – «Если бы это было так, мой дорогой Александр, то ты бы уже как два часа допивал водку с твоим другом Игорем Смирновым в Мюнхене, в то время как здесь у нас с тобой ночь еще не кончена. Да и водка – тоже».
«Значит, он не мог даже застрелить самого себя?» уже в отчаянии взмолился я. «Нет, нет, ни под каким видом. Ни себя, ни другого. Фантазия – скажете вы? Нисколько. Просто еще одна частная поправка к действительности. В общем, я все сделал, как он хотел. Отправил двух чертовых баб в Швейцарию. Недотепе-еврею Ансельму еще в 1938-м достал испанский паспорт, но он, видите ли, решил по обету до конца оставаться в том же месте, что и Михаил Иванович, хотя я ему, имбецилу, сто раз говорил, что это «место» скоро так расползется во все стороны, что никакого другого не останется. Не послушался, конечно, и осенью 1940-го угодил в Дахау, откуда я его, едва живого, выцарапал и отправил на грузовом судне в Танжер (сейчас он профессор математической экономики в Стэнфорде). Блауведель оставался моей последней связью с Михаилом Ивановичем. Он-то и сообщил мне, что тот застрял в Люксембурге у своей любовницы Нелли (последней, как показала жизнь, а точнее, смерть). Я бросился из Зальцбурга к нему, через всю Германию, семнадцать часов мотогонки – как у Ремарка в «Трех товарищах».
«Но позвольте, мой дорогой Эбер, разве это предполагалось первоначальными условиями вашего с ним договора?» – «И да, и нет. Да, потому что он сказал мне следовать за ним до конца, до последнего мгновенья. Нет, потому что он сказал, чтобы я не вмешивался и не нарушал предусмотренного им, если и не во всех деталях, хода событий. Но, Боже, как это можно было сделать не вмешиваясь! Мчась через эту треклятую Рейнскую область, я молил только об одном: еще застать его там, в Саарбрюкене, и говорить с ним, говорить навсегда, душа с душой, сердце с сердцем. Умолить его объяснить, как можно самому исполнить предопределенное, и можно ли вообще это сделать в этом, нами самими устроенном аду. Но, так или иначе, живым я его больше не видел».
Без даты. Там же. Теперь – моя последняя любовь. В рассказе о последнем доме я не сразу узнал свой последний ход в этой книге, да и следующий – в этой жизни. Ход, после которого может быть только выход – в другой роман, другую жизнь. Или, сейчас – тебе: в нашу с тобой жизнь, где – как и в еще не написанном вместе с тобой романе будут не нужны даты и сроки. В жизни мы заменим друг другу прошлое, а в романе попробуем лишить прошлого наших героев. Это будет заменой времени сюжета местом нашей любви.
Глава 21Последний дом
Как старший друг он должен был все мне объяснить про эти дома и их обитателей.
1991 г. Март. Последний «архивный» рывок человека, который уничтожает систематически свой архив (вместе с чужими письмами ему же, разумеется). Сомерсет-Хауз столица мира частных жизней и событий, нуждающихся в государственном подтверждении. Елбановский утверждает, что у его Михаила Ивановича никогда своего жилища в Лондоне не было, только – отели: как у землемера К. из «Замка» Кафки, из-за «чужести» (его слова). На этом, я думаю, сходство кончается. Землемер был чужой им, жителям Деревни перед Замком. Сам он хотел там быть своим. Мой герой себя сам же заранее исключил. Да и этой исключительностью готов был поступиться, когда пришло время сказать «пас» жизни, которую перестал считать своей задолго до конца. И еще одно различие. Землемер спрашивает о Замке, а ему отвечают о нем самом. Михаил Иванович не ждал ответов.
Но возвращаюсь к лондонским жилищам. Из шести адресов его или их (его полных тезокоднофамильцев) четыре адреса не существуют, вследствие естественного или преднамеренного (такого, как бомбежки) уничтожения зданий. По пятому адресу жил заведомо не тот (то есть не один и уж наверняка не «еще один») Михаил Иванович, бывший в тридцатых довольно известным педагогом-логопедом. Шестой адрес привел меня в северо-западный Излингтон, к огромному блоку только что выстроенных четырехэтажных домов с единственным входом в общий внутренний двор. На блоке не было номера, а ворота были с электронным запором. Я нажал на кнопку с надписью «управляющий» (caretaker), ворота медленно раскрылись, и я вошел в просторный круглый двор, обсаженный елками, с детской площадкой и фонтаном в центре. Двери домов выходили на этот двор, так что ни в один из них нельзя было проникнуть с улицы. Вокруг не было ни души и пахло сырым цементом, карбидом и свежей краской. Ворота автоматически закрылись.
Появившийся из одной из дверей управляющий сообщил мне, что он – Хуссейн Мир Джагат, что из четырнадцати домов пока проданы только два, но что если меня интересует покупка одного, двух или всех двенадцати непроданных, то он готов мне показать их сам, без агента (»только не говорите об этом агенту, прошу вас»). Когда я, несколько смущенный тем, что обманываю его ожидания, объяснил ему, что ищу дом № 19 и что нумерация кончается на одиннадцатом, а потом сразу идет № 23, он очень серьезно посмотрел на меня и сказал, что то, что осталось от номера девятнадцатого, то