Он понял вдруг, его на руках его ей лежать покойно, видел её взрослую грудь, нежный овал широковатого светлого лица, большие, налитые тьмой и поднимающиеся из глубины тихим сиянием глаза её, — и у него остановилось дыхание. Смутившись, он опустил её на песок, но она глядела на него прежним взглядом, не мигая и не шевелясь, словно всё ещё покоилась на его руках.
Он отступил в замешательстве на шаг, и коса её, длинная пышная коса, долго сползала с его плеча, щекоча ему за ухом. И когда она, эта коса, упала наконец, повиснув вдоль напряжённого тела девушки до облепленных мокрым сарафаном колен, — только тогда он пришёл в себя и спросил, что надо делать дальше.
Вначале она не поняла, о чём он её спрашивает. Потом, увидев у себя в руке пучок травы, которую не выпустила даже тогда, когда течение оторвало её от речного дна и потащило на стрежень, она велела Владимиру раскрыть правую ладонь и крепко сжать траву в кулаке. Он сжал пучок травы, с которой ещё капала вода, а Стеша стала с силой этот пучок вытягивать, держась за его конец.
Атласов почувствовал, что какая-то острая колючка впилась ему в ладонь и раздирает кожу, но пальцев не разжал. Протянув траву сквозь его кулак, Стеша кинула траву обратно в реку, пробормотав: «Плыви в море-океан, а силу нам оставь!» — и велела Владимиру показать ладонь. По руке его стекала струйка крови. «Всё правильно, — объявила девушка, — разрыв-трава врезана в руку. Теперь перед такой рукой не устоит никакая вражья сила».
И он, удивлённо прислушиваясь к своему бьющемуся сердцу, поверил ей, ибо хотел поверить. И тогда он взял её за руку, уже безбоязненно заглянул в её глаза и сказал с той смелостью, какая подобает настоящему казаку: «Ты — соболь моя золотая...» Стеша сразу вспыхнула и зажмурила глаза от счастья.
Гей-гей! Стояла самая звонкая в его жизни осень. Стоило крикнуть — и эхо улетало далеко в горы и будило неживые скалы, и само небо отзывалось голосу человеческому, словно колокол чистого серебра.
Владимир с Потапом уходили на ближнюю годичную службу в Верхневилюйское зимовье, где обитали племена белдетов и нюмагиров, шелогонов и обгинцев, все сплошь тунгусы.
— Вернусь — пришлю сватов. Не побоишься? — спросил Атласов у Стеши.
— А ты?
— Что я?
— Не побоишься? Ведь я же ведьмина дочка! — с лукавым вызовом сказала она.
Атласов расхохотался.
— Жди! — ответил.
Год прошёл, словно один день. Атласову казалось, что солнце не успело закатиться ни разу.
Когда они с Потапом вернулись летом в Якутск, узнали новый указ: не только всех личных соболей, но и лучших лисиц сдавать в казну. По мере умаления на Лене соболя Сибирский приказ накладывал руку на прочую ценную пушнину. Атласов сдал упромышленные им за зиму или выменянные у тунгусов шкурки и получил за них из казны восемь рублей с алтыном. Можно было справлять свадьбу. Не сдал он только чёрно-бурую лису дивной красоты — приберёг на свадебный подарок для Стеши.
Так и осталось неизвестным, какой заушник донёс об этом воеводе. Сразу после свадьбы Атласова кинули под кнуты и, едва зажила спина, отправили служить в самое дальнее зимовье — Анадырское. Между ним и Стешей легли две тысячи вёрст тайги, гор, тундры, топей. Впервые он служил без Потапа, и от разлуки со Стешей и верным другом служба казалась ему вдвое тяжкой.
Через год в Анадырское пришла страшная весть о чёрном море в Якутске. Стеши не стало.
На Анадыре два месяца в году царят сумерки. Атласову казалось, что солнце зашло навечно. Лишь через год заметил он его — низкое, большое северное солнце, красноватое от испарений.
В ту пору произошла у него стычка с приказчиком Анадырского острога. Атласов не устрашился назвать приказчика плутом и вором, припомнив, что тот в государеву ясачную казну клал худых соболей, а лучших оставлял себе.
Тогда сын боярский велел бить Атласова батогами, но тот в руки не дался, заявив подступившим к нему верным приказчику служилым:
— Что ж, казачки, хватайте меня! Бейте, да глядите, не примайтеся! Знаю я на приказчика дело великих государей. Как бы и вам потом головы не поснимали.
Служилые в страхе отступили. Да и сын боярский струхнул порядочно, едва услышал о заявленном на него слове и деле государевом[102].
Однако едва казаки вернулись в Анадырское, Лука Морозно посоветовал Атласову отказаться от заявленного слова.
— Ох, Владимир, — сказал старый, седой как лунь казак. — Башка у тебя горячая, да жаль, глупая. За то, что воевода назначил сына боярского приказчиком на Анадырь, получил он с него поклонных, поди, рублей двести, не меньше. То ж и с писчика, и с толмача рублей по сорок. Вот и пораскинь умишком своим зелёным, чью сторону возьмёт воевода в твоём с приказчиком споре. Писчик с толмачом, ясно, будут держать руку приказчика. Упекёт тебя в тюрьму воевода, рассудив, что слово на приказчика заявил ты облыжно.
Как ни кипел гневом Атласов, однако ж вынужден был признать, что выйдет так, как предсказывал Морозно. Вызванный на допрос к приказчику, Атласов признался, что сказал дело государево с перепугу, боясь батогов.
Приказчик велел бить его кнутами. Однако и на этом сын боярский не простил ему, решив выслать строптивого казака в Якутск на суд к воеводе. Казалось, ловушка захлопнулась крепко. Теперь в деле об оскорблении приказчика имелось самоличное признание Атласова, что приказчика оскорбил он безвинно. Воевода мог заживо сгноить его в тюрьме, дабы и другие казаки зареклись бунтовать против своих приказчиков вовеки.
— В хорошую ж западню ты толкнул меня, поклон тебе за то земной! — в отчаянии пенял Атласов Луке Морозке накануне отправки из Анадырского. — Злейший враг не мог бы придумать для меня мести страшнее.
— Да разве думал я, что приказчик окажется столь злобной тварью? — оправдывался Морозко. — Что воевода, что его приказчики — все они живоглоты, каких свет не видывал. Давно уже мне ведомо, что как воеводы, так и их приказчики грабят государеву казну, подменяя лучших соболей худыми. И воеводы, и приказчики в некоторых зимовьях держат винные курени, наживаясь на торговле корчемным вином — и плевать им на государеву винную монопольку. А на приказчичьи и на иные должности воевода назначает тех, кто даст больше поклонных, будь хоть это негодяй из негодяев, подобно нашему сыну боярскому.
— Спасибо, Лука, научил ты меня уму-разуму! — горько усмехнулся Атласов. — Теперь мне легче будет гнить в тюрьме, постигнув твою премудрость.
— Полно, полно, Владимир! Что это ты поёшь себе отходную? Иль один толковый казак семерых воевод и дюжины приказчиков не стоит? Знаю я, что сабля твоя остра и рука крепка. Так пора и уму твоему поостриться. Плох тот казак, которого приказчик голой рукой возьмёт. Оставим мы сына боярского с носом, попомни моё слово.
— Так что ж ты жилы из меня тянешь, Морозко? Толкуй, в чём моё спасение.
Подкрутил Морозко сивый ус, прикрыл правый глаз, а левый уставил в потолок.
— Умей, — сказал, — с потолка читать. А написано там, что надлежит тебе в пути с каким-нибудь казаком службой поменяться. Ведомо всем якутским казакам, что служба на ледяных анадырских землицах — не мёд. Любой будет рад вернуться в Якутск, уступив тебе здешнюю свою службу. Уразумел?
Атласов уразумел и действительно сумел, дойдя лишь до Колымы, поменяться службой с одним из казаков. В Анадырское он вернулся с другим уже приказчиком, когда сына боярского на Анадыре и след простыл.
Постепенно дело об оскорблении сына боярского совершенно забылось — шёл уже пятый год службы Атласова в Анадырском.
Между тем в Анадырское всё чаще стали проникать известия о новой соболиной реке Камчатке. Привозили эти известия казачьи отряды, ходившие на сбор ясака в корякские земли, лежавшие на полдень от Анадыря. Вспомнил Атласов давние свои разговоры с Любимом Дежнёвым и Потапом Серюковым об этой реке, понял, что если не он, то кто-нибудь другой выйдет вскоре на эту реку. И тогда зажмурил он один глаз, поднял к потолку второй и прочитал там для себя: теперь или никогда! Иль не сын он славного Атласа? Иль не чувствует он в себе силу и решимость великую?
Однако на поиск новой соболиной реки анадырский приказчик скорее отпустил бы мудрого и опытного Луку Морозко, чем юного ещё годами Атласова. Не стал он подавать челобитную приказчику, но заспешил в Якутск, к воеводе, надеясь первым привезти желанное для воеводы известие.
И он не ошибся в своих расчётах. Известие о новой соболиной реке произвело на воеводу большое впечатление. Соболиные ясачные сборы падали в воеводстве год от году, Сибирский приказ выражал недовольство и слал воеводе наказы действовать энергичнее, подкрепляя эти наказы именем государей Петра и Иоанна. Опасаясь царской немилости, напуганный прибытием сыщика, который был прислан расследовать челобитные казаков и инородческих князцов о злоупотреблении воеводы своей властью, ленский наместник государев принял Атласова более чем ласково. Дело об оскорблении сына боярского было предано забвению, воевода велел подьячему разрядного стола заготовить выписку о службах казака и вскоре произвёл Атласова в чин казачьего пятидесятника.
Через год Атласов возвращался на Анадырь уже не простым казаком, но пятидесятником и приказчиком. Друзья Атласова встретили эту новость ликованием. На Анадырь он пришёл с двенадцатью казаками — больше дать ему людей воевода не мог — якутский гарнизон, обслуживавший всё огромное воеводство, не насчитывал и восьми сотен человек. Но зато на этот раз с Атласовым снова был Потап Серюков, успевший дослужиться к той поре до чина казачьего десятника.
В Анадырском Атласов был огорошен известием: Лука Морозко[103] с горсткой казаков восемь месяцев назад ушёл отыскивать реку Камчатку! Атласов опоздал! Это было крушение всех его надежд и планов, которые он столь долго вынашивал.
Но через две недели Лука Морозко вернулся с известием о неудаче: всего в двух днях пути от Камчатки казаки опрокинули по нечаянности на реке лодку с боеприпасами. Следовать дальше с десятком безоружных товарищей Морозко почёл безумием — по известиям, полученным от надёжных проводников, на реке Камчатке обитали многолюдные иноземческие роды, ведущие беспрерывные войны друг с другом. Там казаки могли ни за понюх табаку сложить головы.