Иван Степанович представил, как он будет уходить в море (Чудское он всегда называл морем), зная, что Сашка там, и как по-иному у него пойдет работа. Тогда мало будет только выполнить план или взять лишку, надо будет и обскакать молодого бригадира. От такой мысли Ивану Степановичу стало занятно. Он сел на постели. Снова закурил.
— Дымишшу-то напустил, — недовольным голосом спросонья сказала жена. — Хоть бы фортку открыл.
Он открыл форточку и вышел на крыльцо.
Воздух был чист и свеж. На востоке яснело. По всему заполью в низинах белел туман. Было тихо, лишь где-то неподалеку, в густых ветвях краснотала, четко и уверенно щелкал соловей.
«Да, конечно, надо будет Александру объяснить все. Без утайки. В конечном счете все в одну корзину идет». Но он тут же вспомнил, что не только своим уменьем да знаньем другой раз превышал план. Случалось, ставил мережи и в дни нереста в прибрежье, когда рыба как дурная валила к тростникам. И он перекрывал ей путь. И сходило такое дело... Теперь же — Иван Степанович осуждающе покрутил головой, — теперь же как-то вроде и нехорошо будет таким делом заниматься. Да и не учить же парня дурному. Правда, дурное-то от случая к случаю, но все едино, что уж не красит, так не красит...
«Вот дьявольщина, а! — усмехнулся Иван Степанович. — Ловко получается, ерш тебе в нос! Вот тебе и наставник!» Но вместе с чувством некоторой досады где-то рядышком устраивалось и другое чувство — не то чтобы гордости, но хорошего, душевного удовлетворения: что-ничто, а все же, значит, немало уважают, если попросили быть наставником. Наиболее сознательным определили. А что, так оно и есть, разве не сознательный? По большому-то счету председатель все видит, все понимает, хитрая бестия!
Еще было рано. Еще можно бы часок и соснуть, но Иван Степанович не уходил с крыльца. Он неотрывно глядел в синеющую даль Чудского, чувствуя, как сердце охватывает что-то незнакомое, обновляющее.
Чудское же, огромное, теряющие свои границы, было хорошо ему видно. Оно сливалось с небосводом, таким же еще ровно бесцветным, как и оно само. И тихо было на нем, словно оно отдыхало и набирало силу перед новым большим днем.
1977
РАДИ ЗЕМЛИ СВОЕЙ...
Не понимала старая Пелагея, как это можно отдать дом, сад с огородом, отдать бесплатно, да не своим, а чужим, и поэтому не верила, и глядела на старика Купавина с косоватой усмешкой, и по-за спиной говорила другим, что хоть он и отдал дом новопоселенцам, да только не задарма, а получил денежку, но велел молчать, чтоб разговоров ненужных не было. А то ведь интерес и дальше пойдет: за сколько продал, да сколько запросили, да все ли деньги сполна отдали, а может, в долг? А к чему ему такая болтовня. Не к лицу она ему, старому коммунисту, бывшему председателю колхоза. Так думала и не верила даже и тогда, когда новопоселенцы заверяли ее, что ни копейки не взял Иван Игнатьевич, что даже и заикаться о плате не велел.
— Да почему же это такая к вам милость да доброта у него? — качала в недоверии головой Пелагея. — Кто вы ему? Добро бы родня какая.
— Да верно вам говорю, ни копейки не взял. Я уж и то: зачем обижаешь нас, Иван Игнатьевич, не нищие мы. Сразу не сможем, по частям выплатим, — говорила Елизавета Михайловна, мать молодого хозяина, еще крепкая тетка, и хоть показывала себя как бы и обиженной, но в глазах у нее плескалась радость, и тогда на Пелагею нападало сомнение, — пожалуй, и впрямь Купавин отдал задарма. Но тут же, в силу старой крестьянской привычки за все свое держаться цепко, опять не верила, чтобы человек в здравом уме и памяти, вот так вот — ни с того ни с сего взял да и расстался добровольно со своим хозяйством.
— Ой, Палаша, да куда ему одному-то? Ну-ко — и сад, и огород — такое хозяйство! Где ему управиться-то? Вот если б Луша не умерла, так, может, и не расстался бы, а коли один, так куда ему?
— Ага-ага, верно, бабонька, верно, куда ему таку обузу, ага! Но только ведь и продать можно. Деньги-то когда лишними были? Небось места не пролежат. А он взял да и отдал. Да ни в жизнь не поверю. Вот режь меня на кусочки, не поверю. Эка добрый какой! А ты знаешь, у него ведь сын есть с двумя детьми. Сгодились бы денежки им. Как бы еще сгодились-то! Ой, не говори, мать, не говори. Не верю я, и все тут!
Пыталась Пелагея и у самого Купавина выпытывать, как это он так расщедрился, что вот взял да и отдал все свое хозяйство чужим людям.
— Да какие ж они чужие, если к нам приехали. На нашу землю, — отвечал с холодной усмешкой Купавин, и взгляд у него был осуждающим.
— А вот возьмут да и продадут твой дом со всем придворьем, да и уедут, тогда как — свои аль чужие? — со старушечьей непреклонностью говорила Пелагея.
— Зачем же им уезжать? Теперь у них все есть. Это мы начинали с азов. А они будут начинать свою жизнь с ходу.
— Да им-то, может, и так, а вот каково тебе-то в шмелевской халупе?
— Почему же в халупе? Домишко как домишко. Правда, невелик, да ведь мне больше-то и не надо.
— Ой, что-то не верится, Иван Игнатьевич, что вот так вот ты взял да и распрощался со своим домом. Убей — не верю! — и для убедительности взмахивала рукой и даже ногой пристукивала.
— Зачем же мне тебя убивать? Живи, Пелагея, живи, да подольше. Тогда и я еще поживу.
— Это как же тебя понимать? — жмуря на него подслеповатые глаза, спрашивала старая Пелагея.
— Да только так: до той поры, пока будешь мне не верить, буду тебе доказывать. И чувствую: таким образом лет до ста доживу, — без улыбки говорил Купавин и отходил.
Знал, всю свою жизнь протерся вот с такими пелагеями, — трудно им понять его. Так же трудно было им понять и его отца, — не им, конечно, родителям ихним. Тот тоже все хотел, чтоб лучше было людям. Так и умер непонятым. Подсмеивались над ним. Не все да и не всегда понимали и его, Ивана Купавина. Больше тридцати лет проработал председателем колхоза. Сколько за это время было передумано, выстрадано, сколько надежд и планов взлелеяно, крови, нервов истрачено — и все из-за того, чтоб людям лучше жилось. И росло, развивалось хозяйство, и в войну не рухнуло, и после войны выстояло, и набрало силу. И хоть бы кто раз сказал «спасибо». Да не в этом дело. При чем тут спасибо-то!.. Главное, чтоб понимали. А этого не было. Кто что думал. То для себя старается Купавин, то выслуживается перед начальством, то... Да разве мало было всяких толков. Решил уйти с председательского поста, и то нашли в этом какую-то корысть, а дело сводилось к тому, что наступило новое время. И сам почувствовал: культуры маловато, знаний. С каждым годом в районе все больше появлялось председателей с высшим специальным образованием, и все труднее стало ему выступать на совещаниях, и он старался отмалчиваться, а если уж приходилось, то большей частью оперировал цифрами да показателями. Но и цифры со временем перестали выручать. Это когда колхоз в районной сводке прочно занял место в нижних рядах и когда уже у самого Купавина не стало никаких надежд, чтобы снова прорваться в передовые.
В райкоме не стали упрашивать, чтобы остался, как видно и сами понимали, что пришел свой срок Купавину, старому председателю, и освободили его. К этому времени как раз и пенсионный возраст подошел.
Конечно, нелегко было жить в стороне от большого дела, с которым уже сроднился, без которого и мыслить-то себя не мог, но, спасибо новому председателю, не забывал, включал в разные комиссии, советовался. Как-то пригласил его на открытие нового здания правления. Большое это было здание, кирпичной кладки, из двух этажей, с кабинетами для специалистов, с большим залом для собраний. Как почетного ветерана колхоза Купавина усадили в президиум. Сидел, с радостью слушал слова молодого председателя:
— Это только начало большого комплекса. В дальнейшем будет построено шесть двухэтажных зданий — жилые дома для колхозников. Будет в них водопровод, газ, естественно электричество. Вместо старых деревень создадим поселок нового типа. Но что нас сдерживает от еще большего размаха, так это нехватка рабочей силы. Вместо притока — значительный отток. Сократилось население на сорок три единицы, а прибавилось всего на одну. И тут мы должны думать и думать. Искать выход...
Старая проблема. Донимала она в свое время и Купавина. Но теперь, по разным причинам видимо, стала еще острее. И в итоге народу в колхозе становится все меньше и меньше.
— До каких же пор будет такое положение? — на другой день спросил Купавин председателя.
— Не знаю.
— Как это не знаешь? И не тревожишься? Надо в райком ехать.
— А что райком? Людей не даст, — без особой боли, как бы уже свыкшись с таким делом, ответил председатель.
— А ты за райком не решай. Может, чего и посоветует. А вообще-то, неплохо бы дать объявление в газете или по радио обратиться, чтоб ехали к нам. Другой, может, и рад бы в сельскую местность перебраться, да не знает, с какого конца приступить. А тут и насчет условий можно сообщить. Условия у нас неплохие. И жильем, само собой, обеспечить.
— С жильем туговато.
— Как же туговато, если вчера говорил о шести новых жилых домах.
— Так это в перспективе, а пока ничего, кроме домишка Шмелева, нет. Впрочем, объявление дать можно.
Дали. И вскоре в колхоз приехала первая семья. Им отвели домишко Шмеля.
— На первое время, — сказал председатель.
Шмель всю жизнь ходил в пастухах, и не было у него ни огорода, ни сада. Как не было и семьи. Жил бобылем. Но поселенцы были рады и такому жилью. В райцентре они жили в коммунальной квартире, занимая на троих десятиметровую комнату.
Купавин увидал молодуху в бухгалтерии колхоза. Она пришла за авансом. Стояла понуро, с большим животом, с осунувшимся лицом перед близкими родами. Глядела в окно, в то время как бухгалтерша оформляла ей документы.
— Первенького ждешь, Лена, или были уже? — спросила она, передавая кассиру документы.
— Первого, — улыбнулась поселенка, и улыбка у нее была такая мягкая и доверчивая, что старый Купавин и сам невольно улыбнулся, и тут же подумал: «А тесно будет им жить, когда ребенок появится». И решил сходить к председателю, чтоб поскорее разворачивался с новым домом.