Отлично, что я практически не говорю. Оказывается, молчание – действительно золото. Когда я молчу, люди думают, что я к тому же и глухая. И начинают говорить больше для себя, чем для меня, и я их вижу совсем не такими, как при обычных обстоятельствах. Видимо, это какой-то психологический момент – считать, если человек лишен одного способа коммуникации, то значит, остальных тоже, вкупе с органами чувств.
– Фролов говорил, что к тебе брат приехал. – Ольга внимательно наблюдает за моими терзаниями. – Все время хотела спросить: а где ваши родители?
– У нас только мать общая.
Это выговорить было трудно, только писать на планшете – вообще глупо.
– Вот как? – Ольга задумалась. – У вас с ним общая фамилия. Это фамилия матери?
– Да. Она записала нас на свою фамилию, обоих.
– Почему?
– Считала, что так мы будем чувствовать родство больше.
– Странно. – Ольга внимательно посмотрела на меня. – А где она сейчас?
– Вышла замуж и укатила в Швецию, уже давно.
– Дикая история… Ладно, я посплю, устала.
Мама считала, что мужья свою роль выполнили, а потомство принадлежит ей. Думаю, именно такими категориями она и мыслила, потому что любить нас вряд ли любила. Терпела по необходимости, а когда мы подросли настолько, чтобы самостоятельно проситься на горшок, отдала нас бабушкам. Иногда она появлялась, но это бывало крайне редко, и мы совершенно не ждали ее визитов. Петька был к ней равнодушен, а я ее слегка презирала – с тех самых пор, как поняла, что такое презрение и что собой представляет наша мама. Но уж точно никогда не испытывала к ней каких-то чувств, как и она к нам.
И тем крепче было наше с Петькой родство. То, что у нас разные папаши, мы никогда не принимали близко к сердцу – потому, что они в поле нашего зрения не попадали. Петька своего отца всегда презирал, я своего вообще едва помню, а то, что помню, не греет. И сейчас вся моя семья – это бабуля и Петька с Тонькой. Его папаша два или три раза женился, у него еще есть дети, но мы с Петькой их никогда в глаза не видели, он и не стремился. Его папаша тоже избегал общения со своим первенцем – потому что Петька смотрел на него ясными глазами бабушки Вали, и это было тому, как серпом по яйцам.
Кто знает, как получаются такие люди.
Бабушка Маша сокрушалась, что наше с Петькой детство ненормальное – типа, мы без родителей. Но я смотрела на своих и Петькиных одноклассников и приятелей, и точно знала: наше с ним детство офигенное! Потому что у половины наших сверстников отцы пили, многие при этом дрались, и детям колотушки тоже доставались. А у многих и матери пили или срывали зло на детях. К тому же родители работали, и дети их видели в лучшем случае вечером, когда, поужинав, папаша укладывался перед телевизором, мать мыла посуду и смотрела на кухне сериалы, и это был лучший вариант развития событий, ведь если родитель приходил пьяным, то сценарий значительно ухудшался. Ленка Горелова у нас ночевала регулярно вместе с двумя сестренками – ее родители частенько куролесили. Бабушка доставала тогда подушки и укладывала их на своем диване, а сама шла спать на кухню, там стояла тахта. При этом окружающие нас еще и жалели – мы же сироты, отца-матери нет! А этих из так называемых полных семей, считали счастливчиками. У них же нормальное детство – и это они называли нормальным детством! Только я ничего нормального в этом не видела – может, как раз оттого, что у нас все было отлично.
Мы с Петькой никогда не знали нервотрепки от пьяного буйства в доме. Бабушка Маша всегда была с нами – готовила, вязала, учила нас разбираться в живописи и смотреть передачи об искусстве. Она приносила нам хорошие книги, водила нас в филармонию на концерты, и в театр мы тоже ходили с ней. А главное – она говорила с нами, всегда вникала в наши дела и вполне могла подать дельный совет по самым разным вопросам. Нас водили на музыку и на карате, меня в художественную школу – бабушка очень серьезно относилась к вопросам развития наших способностей. Учителя отлично знали, что ни на меня, ни на Петьку нельзя просто так наехать или возвести напраслину: в случае конфликта бабушка тут же приходила в школу и проводила дознание с очными ставками всех сторон конфликта и свидетелями. Она обязательно выясняла правду, восстанавливала картину произошедшего, а потом укоризненно смотрела на провинившуюся училку своими темными, как вишни, глазами, и спокойно ей объясняла, какую моральную травму она нанесла ребенку, не выяснив истину, а обвинив его огульно или по навету.
А еще у нас с Петькой были каникулы не в каком-то лагере с тюремными порядками, а в Домоткани, у бабушки Вали. Где были река, и лес, и овраги, и горячее солнце, и ноги утопали в горячей пыли дорог, и роса на траве – по утрам, и лягушачий хор на речке – вечерами. И сверчки, и пирожки с вишней – с пылу с жару, и запах ночной фиалки – сладковатый и пряный. Там было и есть место, где тоже ничто не изменилось, даже бабуля.
Мы не бедствовали. После смерти мужа бабушке Маше осталось кое-какое имущество, продав которое, она смогла обеспечить всем нам нормальное существование. В итоге от дедовского наследства остались только старинные запонки, которые получил в дар Петька и тем самым решил свой квартирный вопрос. Но, я думаю, остальное имущество было того же рода, и это дало нам возможность не считать копейки.
Да, у нас не было сверхмодных шмоток, но бабушка Маша шила и вязала нам такие наряды, которых ни у кого не было. Покупала вещи в секонд-хенде и превращала их в нечто такое, что вызывало зависть у моих подружек. А еще она умела вышивать, расшивала бусинами мои сапожки, шапочки и перчатки, а бабушка Валя держала кроликов, и у меня каждый год была новая кроличья шубка. Но это не от безденежья, а чтобы не одевать нас в обычные шмотки, оскорбляющие бабушкино эстетическое чувство.
А самое главное – мы никогда не чувствовали себя обделенными ни вниманием, ни любовью, ни вообще в чем бы то ни было ущемленными. У нас нет тягостных воспоминаний, и самое первое и тяжкое наше с Петькой горе, которое мы до сих пор так и не пережили, – это смерть бабушки Маши. После нее мы словно замкнулись каждый в своем коконе горя, и при нечастых встречах мы никогда об этом не говорили.
Петька прав, завтра надо съездить к бабушке Вале и убедить ее переселиться к нам. Дом я присмотрела в Интернете, в понедельник агент покажет мне его вживую, я дам задаток и займусь ипотекой. А бабуле мы скажем, что Тонька беспризорная, это же так и есть. Если Петька пройдет отбор на моей новой работе, он будет очень занят, там просто так никто денег не платит. Ну и я работаю, а с Тонькой кто же останется? Отвозить-то я ее буду, а забирать после уроков, кормить обедом, присматривать? Нет, мы с Петькой наняли бы кого-нибудь, но зачем бабуле прозябать одной в сельском доме, если можно жить с нами? И Тоньке незачем полдня проводить с чужим человеком, если есть родная бабушка. Купим с Петькой этот домик, вдвоем-то быстро выплатим, я хочу, чтобы бабуля была с нами, а не сидела там одна. Она ведь и умереть может вдали от нас. А я хочу быть с ней столько, сколько ей осталось. И чтобы Тонька ее запомнила, потому что память о предках как раз и связывает поколения. Мне всегда было интересно, как выглядели родители бабушек, что собой представляли наши прадеды – внешне даже. Фотографий не сохранилось, но есть еще наша бабушка Валя, и Тонька будет помнить ее лицо, ее голос – и у нас с ней будут общие воспоминания. И пусть бабуля проживет еще долго, все равно когда-то она уйдет. И потому то время, что ей отпущено, я хочу прожить рядом с ней.
Тем более что у нее теперь нет главной отговорки – дескать, Виктор у меня глупый индюк, а мамашка его – взбесившаяся жирная жаба. И что Светка у Петьки – змеища. Этих негативных персонажей больше нет ни в моей, ни в Петькиной жизни. А ведь бабуля говорила мне, что зря я выхожу замуж. Может, она имела в виду, что я зря выхожу замуж именно за Виктора? Но теперь об этом толковать смысла нет.
Я иду на веранду, не зажигая свет. Этот чужой дом для меня не такой уж безусловно чужой – я здесь убиралась, я знаю каждую трещину в досках пола, все дорожки и кресла выбиты от пыли моими руками, все краны и ручки натерты до блеска, стекла и зеркала сдержанно сияют.
На веранде холодно – она не отапливается, я уже продрогла. Сегодня полнолуние, небо неожиданно прояснилось, туман ушел, и полная луна освещает притихшие деревья за окном. Пахнет яблоками, и мне их очень хочется, но я пока не могу глотать, а если не глотать, то нет смысла и грызть. Завтра сделаю себе свежего яблочного сока. Черт, ну и холод! И хотя я набросила поверх рубашки халат, босым ногам не слишком уютно на ледяных досках. Нет, никогда я не научусь носить комнатные тапочки и начинать не хочу.
В доме слышен какой-то звук. Именно в доме, не во дворе, не у двери – мне кажется, что звук идет из ванной. Окно там чуть приоткрыто, чтобы пар уходил, я собиралась закрыть его перед сном. Но само упасть там ничего не могло, значит… Или это Ольга решила прогуляться по своим надобностям? Но зачем в темноте, она бы свет зажгла. А при свете ничего бы не уронила.
Я прижимаюсь спиной к стене за дверью, ведущей в дом. Если кто-то выглянет сюда, то меня не увидит. По крайней мере не сразу. Но как быть с Ольгой? Она же спит, и тот, кто сюда явился, вряд ли пришел пожелать нам доброй ночи. Это значит, что Ольгу могут убить во сне. А как же ее дети, смешные малышки в зеленый горошек?
Я не знаю, что мне предпринять в данном случае. У меня нет никакого оружия, и я не умею драться, я совершенно не соображаю – идти мне в дом или подождать ночного гостя здесь… а если он придет, что я с ним сделаю? У меня нет ничего, чем я могла бы его оглушить. Разве что табурет в углу? Небольшой самодельный табурет, выкрашенный в синий цвет, расшатанный, одиноко стоял у крыльца, словно хозяин выставил его за ненадобностью, а я вымыла его и занесла в дом, чтобы он не намокал под дождем и не сгнил, его вполне еще можно починить, покрасить, и будет как новый. Я сама собиралась починить этот табурет, и я наклоняюсь и поднимаю его, крепко сжав в руках ножки. Хоть что-то, потому что голыми руками я точно никого не одолею, даже если воспользоваться эффектом неожиданности. Но какая там неожиданность… если человек влез в дом, он знает, что мы с Ольгой здесь.