– Ну и что? Они очень дорогие? Вы поэтому так удивились, увидев их?
– Дорогие? Нет. – Аттвуд рассмеялся, немного хрипло. – Олово стоит недорого, и даже самые эксклюзивные экземпляры не обходятся сегодня больше двухсот-трехсот фунтов. А большинство из них еще дешевле. Исключение составляет только G.I. Joe, прототип солдатика ручной работы Дона Левина, который был создан в 1963 году, а спустя сорок лет продан на аукционе за двести тысяч долларов, но было это в Америке и к нашим британским солдатикам никакого отношения не имеет.
Заинтересованная Маша прошла в бабушкину комнату, открыла коробку и взяла одного из солдатиков в руки. Красный камзол, черная шляпа, длинное ружье, ранец за плечами, гладкая черная подставка, придающая устойчивость всей фигурке. Ничего нового, все это она видела с детства.
– Нет, эти обычные. – Дэниел подошел так тихо, что Маша невольно вздрогнула. – Странный вот этот, отличающийся от остальных.
Он взял в руки фигурку, действительно выглядящую совсем иначе. На ней не было ни красной одежды, ни знаменитой британской черной шапки. Фигурка была совершенно серой, как будто покрытой какой-то краской. В детстве Маша ее совсем не любила и никогда с ней не играла, потому что одинокая фигурка выглядела совсем не так нарядно, как остальные ее собраты, глянцевые и бравые.
– Ну, может, она из какого-то другого набора, – снова пожала плечами Маша. – Но она приехала из Англии вместе со всеми остальными солдатиками. Отдельно ее не покупали. Дед не увлекался коллекционированием, да и как бы он мог это делать в Советском Союзе? Это просто подарок, память о том времени, которое он провел в Лондоне. Мне кажется, что в этом нет ничего удивительного.
– В этом нет. – Аттвуд повертел странную фигурку в руках. – Удивительно то, что она очень тяжелая. Значительно тяжелее, чем все остальные. Вы этого не замечали?
– Может, и замечала, но не придавала значения. Зачем? Дэниел, это же просто игрушка!
Она была рада, что Аттвуд напомнил ей про солдатиков. Уже несколько дней Маша собиралась унести этот набор на работу, чтобы показать модератору игр для детей. Ее предложение устроить на празднике битву из солдатиков, конечно, не оловянных, а пластиковых и значительно больших размеров, было воспринято на ура, она заказала требуемые фигурки на заводе пластиковых изделий и обещала показать своих солдатиков для образца.
Их разговор прервал телефонный звонок. Звонила мама, и Маша сразу напряглась.
– Алло, добрый день, мама, – сказала она таким неестественным голосом, что Аттвуд с удивлением посмотрел на нее.
Он не понимал ни слова, но по интонации понимал, что звонок был неприятным, а ее настроение изменилось. Разговаривать у него на глазах Маше отчего-то было неловко. Это было глупо, поскольку англичанин не мог узнать, что именно она говорит, но тем не менее Маша положила солдатика, которого держала в руках, и вышла из комнаты.
– Мария, ты где, на работе? – Отчего-то мама всегда называла Машу полным именем, как будто была строгой учительницей, отчитывающей за очередной промах.
– Нет, домой заехала, – ляпнула Маша, много раз зарекавшаяся говорить маме правду, дабы избежать дополнительных объяснений, но в очередной раз не сдержавшаяся.
– Домой? Днем? Ты больна?
– Мама, я совершенно здорова и домой приехала по делу. – Маша возвела глаза к небу, призывая даровать ей терпения. – А ты зачем звонишь? Что-то случилось?
– Странный вопрос, зачем мать звонит дочери, – не преминула заметить мама. – Но ты права, у меня к тебе дело. Ты знаешь, Мария, я собираюсь переехать к тебе пожить, поэтому хотела узнать, когда ты вечером соблаговолишь вернуться с работы и сможешь меня впустить. Но раз ты дома уже сейчас, то не уходи, я скоро приеду.
– Что ты собираешься сделать? – уточнила Маша, которая от изумления чуть не подавилась воздухом и начала судорожно кашлять.
Даже когда Маша загибалась от душевной боли после смерти бабушки, мама не предлагала переехать к ней, чтобы скрасить ее одиночество. Мама вообще с самого ее рождения не стремилась жить с дочерью, и ее нынешнее желание переехать выглядело нонсенсом.
– У меня начинается ремонт, – объяснила мама, впрочем, довольно нервно. – Мне вредно жить в таких условиях, поэтому я приняла решение на время, пока идет ремонт, переехать к тебе.
– Но это невозможно, – слова вырвались у Маши раньше, чем она оценила последствия.
– Что значит – невозможно? – В голосе мамы послышался металл. – Ты оказываешь мне от дома? Мне? Родной матери? Мария, возможно ли это? Ты живешь одна в трехкомнатной квартире и утверждаешь, что у тебя не найдется для меня угла?
Дэниел Аттвуд пришел вслед за Машей на кухню и смотрел вопросительно, мол, не нужна ли помощь. Высокий мамин голос, в котором уже слышались близкие слезы, ввинчивался Маше в черепную коробку, приближая приступ мигрени. Сферические круги, предвестники этой самой мигрени, уже крутились перед глазами, размывая четкость восприятия мира.
Вчерашний разговор с Лилей, происшествие в подъезде, мамино дикое, непонятно откуда взявшееся стремление поселиться в Машиной квартире, крутились в голове с той же скоростью, что и центрические круги перед глазами. Маша почувствовала головокружение и дурноту, зажмурилась, покачнулась, ощутила на плечах крепкие мужские руки, готовые ее подхватить, и широко распахнула глаза.
Дурнота прошла, будто и не бывало. Решение ее проблемы было таким очевидным, что Маша даже засмеялась.
– Мамочка, я всегда рада тебя видеть, – сказала она весело, надеясь, что бог простит ей легкое отклонение от истины, – но переехать ко мне ты не можешь, потому что я живу не одна. Я уверена, что как женщина ты меня поймешь.
– Что? – В голосе мамы звучало недоумение. – Как это ты живешь не одна? С кем это ты можешь жить? Со своей ненормальной Лилей? Ее что, выгнал муж? Я так и знала, что это произойдет.
– С Лилей и ее мужем все в порядке, – заверила Маша. – А я живу с мужчиной. С другом. Что тебя в этом так удивляет?
– Откуда у тебя мог взяться друг, да еще такой, который может у тебя жить? Это, наверное, какой-то альфонс, мошенник, который намерен тебя обмануть, обобрать. – Теперь в голосе мамы слышалась паника.
Машу это мимолетно удивило, потому что заботиться о ее душевном покое и безопасности было совершенно не в мамином характере.
– Не волнуйся, мамочка, он не мошенник. – Маша покосилась на Дэниела, в очередной раз вознеся хвалу небесам за то, что тот не понимает по-русски. – Он очень приличный человек, профессор университета, англичанин.
– Англичанин. – Мама задохнулась воздухом, издала звук, похожий на рыдание. – Боже мой, нет, это ужасно и совершенно невозможно! Мария, я потом тебе позвоню, но имей в виду, что ты совершаешь непоправимую ошибку. Думаю, мы обязательно об этом поговорим.
В ухо Маше ударили короткие гудки, она задумчиво посмотрела на телефон и постучала им по зубам, как всегда делала в минуты важных раздумий. Мария Листопад хорошо знала свою маму Тамару Александровну. Та никогда не отступала от того, что считала нужным и важным для себя, а потому Маша даже не сомневалась, что полученную информацию о неизвестном англичанине и связанном с ним изменением Машиного одинокого положения мама проверит обязательно.
Она повернулась к Аттвуду, который продолжал внимательно и чуть напряженно смотреть на нее, и решительно спросила:
– Дэниел, а не могли бы вы некоторое время пожить у меня?
Когда-то в молодости Мэри хорошо знала, как изнутри выглядит отчаяние. Оно было похоже на вязкий, прокисший, начинающий бродить яблочный джем, все еще приторно сладкий, но уже с начинающей горчить кислинкой, вяжущей язык. Муть отчаяния вообще была вязкой, топкой, как болото. Оно засасывало, не давая вытащить ног, втягивало в себя все больше и больше. По ночам муть то ли болотной жижи, то ли перебродившего повидла не давала Мэри дышать. Она реально начинала задыхаться от лопающейся пузырями массы, забивающей ноздри, горло, легкие.
Отчаяние было повсюду – в каплях дождя, сползающих по стеклу, во влажной духоте лондонского лета, в первых весенних цветах, распускающихся на подоконнике, в вялой покорности дочери, сытой, сонной уверенности в глазах мужа. Единственным, перед кем оно сдавалось, отступало, ненадолго прекращало свое бурление, был Александр. Сын, сыночек, точная копия своего отца, постоянное напоминание о прошлом, вечный укор и непрекращающееся счастье.
Чуть сладковатый привкус отчаяния стал настолько привычным, что Мэри даже и не заметила, когда он исчез, стерся, вытеснился другими вкусами жизни. В какой момент все, что она ела, перестало быть чуть сладким, она и сама не знала. Просто в какой-то момент поняла, что это так. Поняла, убедилась и списала на старость, с которой она смирилась, как только узнала, что человека, который столько лет был причиной ее отчаяния, давно нет в живых.
Сейчас, на девятом десятке она с изумлением осознала, что рецепторы на ее языке все еще работают и позволяют осязать иные человеческие чувства и эмоции. Теперь, когда в ней жила прочно обосновавшаяся за грудиной тревога, все имело привкус прогорклого топленого масла. Тревога в ее понимании и выглядела, как масло – жирная, рассыпающаяся рыхлыми неопрятными комками, крошащаяся в руках, с острым горьким запахом и противным, рвотным вкусом, остающимся на языке, сколько его ни заедай.
Мэри Шакли тревожилась за внука и ничего не могла с этим поделать. День за днем она отправляла ему электронные письма, умоляя вернуться домой. Внук не отвечал. Точнее, он не был совсем уж бессердечным, раз в несколько дней от него приходили короткие скупые послания, позволяющие считать, что он жив и здоров, но обсуждать что-то по существу отказывался наотрез, полагая, что это не бабкино дело.
Никогда-никогда в своей долгой жизни Мэри Шакли не вмешивалась в то, что ее дети считали разумным и правильным. Даже тогда, когда была уверена, что они совершают глупость. Она была убеждена в том, что каждый человек имеет право как на собственные ошибки, так и на их последствия. Утешала, когда последствия, с ее точки зрения совершенно очевидные, падали на голову, помогала, когда об этом просили, но не предупреждала, не ругала, не нудела за спиной. Никогда. За исключением этого раза.