енно.
Днем на заводе — сидит себе где-нибудь в углу, в брезентовой жесткой робе, с черным щитком на голове, сыплет искрами, насвистывает под нос, перекурить, отдохнуть, и то редко выходит. Ребята в получку позовут его — отмахивается, потом и приглашать перестали. Бабы изводились от догадок и домыслов: и куда он только деньги девает? Не иначе, как на книжку кладет, раз не пьет, по девкам не шастает, опять же алименты, вроде, не платит и переводы не отсылает. Но все одно — нечисто, не так что-то. И пошли разговоры…
Уйдет матрос вечером на берег пруда, сядет где-нибудь подальше под березами с книжкой, а то бродит как неприкаянный или лежит в траве, закинув руки за голову и уставясь в небо. И какие ему думы додумывать? В его-то годы. Жить бы, как все, да радоваться — семью завести, детей растить. Чего еще нужно человеку? Подступались к нему с расспросами, чаще других тетка Антонина, осторожно так, то с одного бока зайдет, го с другого. Матрос только улыбается в ответ: успеется, куда торопиться, не на пожар ведь.
Как-то вдруг объявился он на танцах в клубе. Прислонился к стенке и простоял с час неподвижно. Перед ним ребята толкутся, малолетки, которые не танцуют, а ходят сюда так, для своего удовольствия, скалятся, хихикают, рожи строят. И он-то, среднего роста, не виден из-за спин этих нынешних длинноволосых дылд, — не виден, а глаза его синие и какие-то яростные, жгучие, словно через спины светятся, как уголья из золы. Парень стал как парень: в белой рубашке, аккуратно причесанный, брюки со стрелками, из старого наряда — только полосатая тельняшка в вороте. Протолкнулась к нему Глаша Пахомова, осмелилась — и ведь ребята за ней табуном ходят, — что-то сказала, пригласила вроде, а он головой покачал и виновато улыбнулся. Отошла, пожав плечами, обидно ей стало. Вот и опять на язычок попался: непременно кто-то есть у него, а то зачем же он так поступает?
И уж когда собрались расходиться, Ленька-матрос вдруг сам пригласил Нинку. В кои-то годы выбралась она на люди, оторвалась от Василия — видно, захотелось погреться возле чужого веселья. Незаметно стояла в сторонке с Клавой, товаркой по цеху, неказистой и несмелой, с такой же почти незадачливой жизнью. Стояли, тихо переговаривались, танца два вместе подвигались, опять стенку подперли. Ребята их вроде бы и не чурались, но и не особо замечали: поздороваются, ляпнут что-нибудь соленое, — и приглашают других.
И тут перед ней вырос Ленька. Вот ведь как не скажешь: судьба, видно. Она глаза на него подняла, смотрит испуганно и недоуменно, а он голову наклонил упрямо, буровит ее взглядом, негромко так говорит: «Пойдем со мной, Нина, пойдем», — и за руку ее потянул, не ожидая согласия. Нина на миг растерялась, беспомощно оглянулась на Клаву — в лице той мелькнули страх и изумление. Танцующие сомкнулись вокруг, она будто в проруби очутилась и ледяная вода подступила к самому горлу, стало нечем дышать и музыка слилась в сплошной гул. Он осторожно привлек ее к себе, она опустила ему на плечо дрожащие пальцы, почувствовала на спине его крепкую, как железная лопата, ладонь. И — забыла обо всем… Раскраснелась, рот приоткрылся, волосы разметались, руки и ноги обрели былую упругость и легкость, — в одну минуту она расцвела, стала неузнаваемой. И весь танец они не отрывали глаз друг от дружки, не отвели их ни на секунду.
Все смотрели на них.
Только музыка смолкла, и они остановились, — Нинка сразу повернулась и пошла в дверь, как слепая, натыкаясь на людей. Он выскочил за ней, на крыльце за руку придержал.
— Нина, Нина, подожди, что сказать хочу…
Она вырвалась да бежать. Он снова догнал, загородил дорогу, что-то стал ей наговаривать, только и услышали:
— Зачем ты себя в могилу раньше времени закапываешь? Если на себя махнула рукой, то о дочери подумай…
— Оставь меня! Не тревожь. И без тебя тошно.
— Не отстану…
Так и ушли вместе.
Наши парни и девки рты раскрыли: этак-то поступать с замужней, холостых что ли ему мало? И в чужую жизнь не мешайся, не становись поперек, а то и шею сломаешь. Ну, видать, дело будет — узнает Василий, уж непременно найдется какой-нибудь доброхот, все в подробностях изложит, еще и от себя приукрасит.
Василий в тот день домой не явился. Он просидел у соседа Ивана Степановича — обмывали стиральную машину. На радостях по случаю такого приобретения тетка Антонина расщедрилась на бутылку: «Выпейте, мужички, одну-то можно, с одной пьяными не будете, за такую красавицу не грех». Мужиков разобрало, и вторую бутылку они раздобыли сами, а потом пошел в ход самогон, еще какая-то отрава… И спал Василий у своего крыльца, положив голову на первую ступеньку, — калитку чудом открыл, дотащился до дома, а вот крыльцо не одолел. И Нинка почему-то не помогла. Взглянула и брезгливо отвернулась, будто не муж у порога лежал, а куча навоза.
Рано утром он едва доплелся до магазина и провалялся на пустых ящиках у склада, пока дружки-грузчики не принесли ему чекушку опохмелиться. Потом они возили на машине товар, и невозможно было спокойно смотреть, как он тужится и корячится под мешком или ящиком, обливаясь потом, выделывая ногами кренделя, словно в «русской». В продовольственном у нас девахи такие, что иная Василия пальцем свалит, а и они молча отворачивались, — да и что сказать, если бы хоть свой мужик был, может, и помогли бы. Даже дружки, уж на что отпетые, ни кола ни двора, только руки грабастые да глотки луженые, и святого-то для них ничего нет, а и те пожалели: «Поди-ка отдохни, все одно — не работник». Он опять туда же — в угол к складу, опустился скорей на ящик, придерживаясь за стенку, стянул с головы кепку, отер с лица грязный, липкий пот.
Вечером втроем они долго толклись в тесной и шумной пивнушке вокруг круглого каменного столика — хоть и вывеска «Пельменная», а все равно превратили в забегаловку, — сосали кислое пиво, подливая в него водку.
Василий, немного оживший, наваливается грудью на край и, смахивая ладонью пьяные слезы, надоедливо скулит от обиды и злобы:
— Осрамила, подлая, опозорила! При всех на шею ему вешалась… А? Это как? Да я ей…
— Заткнись, надоел, — брезгливо и равнодушно обрывает его Сеня, длинный, разболтанный мужик с вытянутым лошадиным лицом, и тут же ухмыляется во весь рот: — Погоди, она тебе с Матросом еще и рога наставит.
— Она это может запросто, это ей — раз плюнуть, — подхватывает Николай и мотает круглой и гладкой, как полено, головой, отрывисто взлаивает — смеется. — Он парень фартовый, вон как девки млеют перед ним. И твоя рази устоит?
— Приходишь раз домой, — издевается Сеня, — а она тебе под нос подарочек — маленького матросика. Воспитывай, Васенька. А? Ха-ха!
Василий стонет, скрипит зубами.
— Братцы, не могу я без нее. И без дочки Светочки — моя кровь! И ты, гад, салага, — он грозит кулаком в окно, — не лезь не в свое дело! Я сегодня пью, а завтра — в рот не возьму. А сегодня — не могу, душа болит, просит, как вспомню… Я их кормлю? Кормлю. Пою? Пою. Весной туфли японские ей купил и платье — носи, не жалко. А она — отблагодарила!
— А ты ему морду набей, — предлагает Сеня. — Или кишка тонка, а?
— Тут бабу надо проучить, — встревает Николай, — чтоб не блудила.
— Тада обоих вместе. Прижучить их вдвоем и… — Сеня скалит желтые, прокуренные зубы и пристукивает мосластым почерневшим кулаком по залитому пивом столику. — Эдак-то, а?
— Ее не надо, ее-то зачем? С ней я и сам могу — поговорить. Матроса бы того охолодить, чтоб на всю жизнь запомнил и не совался, куда не просят. — Раззадоренный дружками Василий, словно петух, возбужденно переминается, размахивает руками, пытается выпрямить тощую грудь. — И я еще гожусь. Ты не гляди, что я такой хилый, я еще по зубам съезжу — ого! Мне бы только кто помог. — Он подмигивает, шарит по карманам мелочь и торопливо тащит еще пива.
— Болтали, он во флоте боксом занимался, — роняет Николай.
— Ничо, нам не впервой, хе-хе. — Сеня сжимает кулак и самодовольно осматривает его. — Как инструмент, подойдет? То-то…
Домой Василий бредет, заплетая ногами, согнувшись чуть ли не до земли, уже в сумерки. Один. Бредет медленно, его мотает из стороны в сторону, он мешком брякается о чужие заборы, а то вдруг останавливается будто в раздумье, что-то бормочет, грозит кому-то кулаком. Заметила его в окно тетка Антонина, заерзала, толкнула в бок Ивана Степановича:
— Смотри, Васька-то опять набрался. И один ведь прется. Ну-у…
Иван Степанович оторвался от газеты, недовольно посмотрел на жену.
— Не лезь ты, старая. Они молодые, сами разберутся. Ну, чего ты колготишься? Ох, бабы, щучье племя, вам только попадись на зуб — с потрохами готовы сожрать. — Он попытался было ухватить жену за подол и попридержать, но ее будто ветром подхватило, только дверью перед его носом хлопнула.
Перевесилась через забор — и затараторила, закудахтала:
— И где же ты, Васенька, пропадал цельный вечер? Жена-то молодая, поди, заждалася тебя. Так-то пропадать будешь, так какой другой скоро ублажит ее — вот и поминай, как звали. Оставит тебе только горшки разбитый. А? Васенька?
Василий, шатаясь, слепо тыкался в калитку, бормотал:
— Погоди, вот я с ей счас поговорю… Я тебе кто? Муж? А ты, значит, от меня… Ну, я из тебя дурь вышибу. Чтоб ты — это… на других не вешалась…
Тетка Антонина скорей ухо вперед выставила и ладошку к нему приставила: не дай бог хоть слово упустить, будет завтра что порассказать. А Василий никак не мог открыть калитку, надоело ему, видно, он с маху пнул ее ногой, только щепки полетели. И сразу в темном окне — темно и тихо было в доме — лицо бледным пятном мелькнуло. А потом и вовсе непонятное началось: крики, шум, что-то тяжело, со звоном ухнуло, словно штабель досок обрушился. «Не иначе, как шифоньер свалил», — прикинула тетка Антонина. «Все равно не буду я с тобой жить, не буду! Хватит, терпела…» — донеслось из дома, и все перекрыл пронзительный и щемящий детский крик…
Не стало житья Нинке. Что ни вечер — приползал Василий, и дом начинал ходить ходуном. Бедная женщина схватывала дочь в охапку и пряталась в сарайке во дворе, где раньше держали корову и оставалось прошлогоднее сено. Там, прижимая к себе дрожащую от страха девочку, глотая слезы, она заворачивалась в старый тулуп и маялась ночь, то и дело испуганно вскидываясь. Но и тут стал донимать Василий, до поздней ночи метался по двору в пьяном угаре, ломая все, что попадало на пути, дубасил кулаками в дверь, рыча от злости и на всю улицу обзывая ее самыми непотребными словами. Как-то Иван Степанович не утерпел, попробовал утихомирить его, — куда там, сам едва ноги унес.