Накануне 8 марта на работе, как водится, состоялось застолье с изрядным количеством спиртных напитков, после которого я позвонил Ире и предложил проводить ее на электричку: она отправлялась на дачу, где ее ожидала Галя. Работал я в двух остановках от Белорусского вокзала и поэтому успел вовремя. Поговорив со мной две-три минуты, Ира попрощалась и стала втискиваться в переполненный вагон поезда. Общение с нею показалось мне до обидного коротким, и я решил проводить ее до Одинцова. В тамбуре было очень тесно, мы стояли, почти прижавшись друг к другу, чем я, разгоряченный недавним возлиянием, решил воспользоваться. Я все пытался поцеловать ее, а она отстранялась, но осторожно, чтобы не привлекать особого внимания рядом стоящих. Так мы проехали несколько остановок. Я решил провожать ее уже не до Одинцова, а до Тучкова, на что Ира никак не могла согласиться:
– Клара будет волноваться, – доказывала она мне. – О на ведь ждет вас с работы!
А на одной из остановок Ира выскочила из электрички, увлекая меня за собой на перрон:
– Ни в какое Тучково вы не поедете, я отвезу вас домой, – объявила она мне. – Я ведь не могу отпустить вас одного в таком состоянии.
– В каком таком состоянии? – возразил было я, но сама мысль, что буду находиться вместе с ней еще какое-то время, была мне приятна.
Мы перешли на противоположную платформу и отправились назад, в Москву.
Но в Большом Тишинском переулке она потащила меня не домой, а в соседний дом, где жил ее однокурсник Саша. Саша оказался здоровенным парнем, он крепко взял меня под руку и повлек к моему дому, приговаривая по дороге:
– Может, набить ему морду?
– Ты что, с ума сошел? – возражала ему Ира.
Так они и доставили меня к Кларе. Ира объяснила ей, что не могла отправить меня одного, попрощалась и исчезла.
А я остался выяснять отношения с собственной женой. Вернее, выясняла она. Клара давно уже начала ревновать меня к Ире, но до сих пор у нее не было для этого столь основательных причин. Выяснение отношений, как это обычно бывает в подобных случаях, растянулось на несколько дней или даже недель. Я был возмущен тем, как Ира со мной поступила: рассказала о моих приставаниях жене, выдала меня. И решил прервать с ней всякие отношения. Мы с Кларой иногда приезжали на дачу к Гале, но с Ирой я ни о чем не разговаривал и даже не смотрел в ее сторону.
Но вернемся к Биргеру.
Однажды я спросил его, как он относится к живописи Роберта Фалька, ведь по манере письма он должен быть ему близок. Борис ответил полуутвердительно, но потом задумался на какое– то мгновенье и добавил:
– У него слегка мутноватые краски.
Мне это показалось немного странным, потому что у Фалька чаще, по-моему, чем у Биргера, встречается открытый цвет. Но я не решился возразить художнику.
В жизни Биргер тоже был очень неординарным человеком. Я наблюдал однажды, как он растапливает камин на даче у Гали. Вместо того чтобы наколоть мелких щепочек, сложить их кучкой, подложить под них комки бумаги и потом поджечь спичкой, он просто прислонял зажженную бумагу к одному из сухих полешек. Я был уверен, что у него ничего не получится, и, стоя за его спиной, подавал критические реплики. А он продолжал чиркать спичками и прислонять зажженную бумагу к деревяшке. Каково же было мое удивление, когда огонь в конце концов занялся и Борис, распрямив затекшую спину, удовлетворенно отошел вглубь комнаты!
А вообще он, в отличие от моего отца – художника, отлично справлялся с ручной работой. Сам изготавливал мебель, холст на его полотнах натянут не хуже, чем кожа на барабане, подрамники сделаны на века: крепкие, из широких и толстых брусков.
При отличном физическом здоровье он был нервным, порывистым в движениях. Рассказывал, что при разрыве с первой женой приходилось постоянно держать себя в узде, потому что врач-невропатолог объявил ему в ее присутствии:
– Постарайтесь обеспечить ей покой, не нервируйте ее, это ей очень вредно.
И он обеспечивал. А приехав в мастерскую, хлопал об пол заранее приготовленные для этого стеклянные банки. Потом аккуратно подметал пол и принимался за работу.
Однажды я возвращался с Биргером из его мастерской в свой день рождения (в конце апреля). Был будний день, вернее, вечер. Мы уже выпили с ним по этому поводу, когда я был у него. Но я предложил ему еще зайти ко мне. Клара была рада его приходу. Мы, как говорится, хорошо посидели, и я был сильно навеселе. Поэтому он категорически отверг мое предложение проводить его:
– Ты оставайся дома, тебе не нужно сейчас идти на улицу, – объявил он.
Клара вызвалась проводить его до Большой Грузинской, чтобы он не заплутал в наших переулках. И они ушли. Было начало первого.
Я посчитал вердикт Биргера необоснованным, потому что, как мне казалось, находился в форме. Через несколько минут я решил пуститься за ними в погоню. Накинул куртку, выскочил из дома. Чтобы срезать путь, пошел быстрым шагом через стройку – напротив нас возводилось здание посольства Польши, и вся территория вокруг была нашпигована торчащей вверх стальной арматурой. Стройка не была освещена, и не удивительно поэтому, что через какое-то время я сильно подвернул ногу – так, что у меня звезды посыпались из глаз. Домой я приплелся после Клары, которая уже сообщила Борису о моем исчезновении, и он собрался идти на поиски. Так что возвратился я как нельзя вовремя. А наутро мне пришлось обратиться в поликлинику, и мне выдали больничный лист.
Когда на следующей неделе нужно было зайти в редакцию «Знамени», где у меня шли в печать стихи, я опирался на одолженную у кого-то палочку. И очень торжественно прихрамывал. Почему-то это придавало мне веса в собственных глазах, будто я был фронтовиком, только что вернувшимся с войны.
После того как Ира в 1984 году стала моей женой, общение с Биргером резко сошло на нет. У нас родился сын, появились новые заботы. Последний раз мы виделись с ним на его выставке в новом здании Третьяковки на Крымской набережной. Выставка была грандиозной, вполне им заслуженной. Работы, многие из которых мы видели когда-то в узком помещении мастерской на Сиреневом бульваре, теперь получили необходимое пространство и зрителя. Вскоре он с новой семьей уехал в Германию, и больше мы не встречались.
Галя, как я уже упоминал, собирала друзей Бориса каждый год: 8 июня (в день смерти) и 6 июля (в день его рождения). Встречались у могилы Балтера на кладбище в Старой Рузе, на горке под соснами. Потом пешком через лес шли в Вертошино. Это примерно два километра. Друзья, которым такой переход был тяжел, ожидали в доме. Застолья проходили шумно, было много воспоминаний, нередко смешных. Участниками таких поминок в разное время были Бенедикт и Слава Сарновы, Инна Лиснянская и Семен Липкин, Юрий Хазанов, Борис Биргер, Владимир Войнович, Ира Карякина и Галя Башкирова (она тогда много печаталась), бывал и Юра Карякин. Каждый год приезжали из Рузы местные учителя Николай Александрович и Клара Наумовна Антоничевы. Николай Александрович вел в рузской школе уроки труда, он был мастером на все руки: построил два сарая, сделал ворота для въезда на участок, увлекался деревянной скульптурой – множество его поделок до сих пор украшает дом. Необычной была и его биография: плен, фашистский концлагерь, а после окончания войны спешное бегство вместе с Кларой Наумовной на восток страны, чтобы спрятаться от «всевидящего ока» НКВД. Кроме того, Антоничев писал стихи и прозу, что и послужило причиной его знакомства с Борисом Балтером.
В обычные дни дом жил установленным еще при Балтере распорядком: велись работы в саду и в огороде, на клумбах цвели те же цветы. Галя регулярно ходила на кладбище. Весной она приносила к могиле Бориса собранные по дороге незабудки, когда появлялись цветы в саду, ходила с нарциссами, потом с тюльпанами, отцветали нарциссы и тюльпаны – появлялись пионы, а в конце лета – белые и фиолетовые флоксы со стойким запахом.
Об одном таком походе с Галей на кладбище в Старую Рузу у меня осталось стихотворение:
Дождь буйствовал целые сутки,
И снова просторы чисты.
В намокшей траве – незабудки,
Небесной окраски цветы.
В чащобе болотистой топко,
Водой наполняется след.
Лесная заросшая тропка,
Сквозь зелень сочащийся свет.
Приветствуем старую елку,
Замедлив размашистый шаг.
Тропинка выводит к проселку
И снова ныряет в овраг.
На кладбище воздух так чуток,
Вздыхают фанера и жесть…
Букет голубых незабудок —
Ушедшему добрая весть.
Два дня с Надеждой Яковлевной
Услышав непрекращающийся шум в сенях, потом на кухне, потом в комнате (дело происходило на даче Бориса Балтера через четыре года после его смерти), Надежда Яковлевна вышла из внутренней комнаты, служившей Борису кабинетом, и оказалась прямо передо мной. Первое, что я увидел, что навсегда врезалось в память, были ее глаза – выразительные, ясные, живые.
– Вы брат Бориса? – спросила она, подавая руку.
На ней был светлый, в фиолетовую клеточку, халатик, волосы, испестренные сединой, забраны в пучок.
Усевшись в кресло, она продолжала рассматривать меня.
– Вы чем-то похожи на Бориса, – продолжила она, – я встречалась с ним в Тарусе в пору выхода «Тарусских страниц» и еще потом…
День был солнечный, но холодный. На кухне, дверь в которую оставалась открытой, велись приготовления к праздничному обеду. Женщины иронизировали над бездействующими мужчинами, находящимися в комнате. Мужчины отвечали короткими репликами. Разговор о современной поэзии завязался после того, как кто-то упомянул некую поэтессу в красном пальто, отдыхающую в Малеевке. Распространился слух, что якобы эта поэтесса сочиняет что-то о Брежневе. Имени ее никто не знал. Назывались фамилии поэтов, которые могли бы взяться за столь благодарную тему, в частности С. В. Смирнова. Н. Я. сказала, что совсем не знает «этих» и не желает знать. А потом добавила, что вообще не знает сейчас ни одного настоящего поэта. Кто-то назвал Давида Самойлова, но она только махнула рукой: Леонид Мартынов – «занудливый», симпатичен как человек Булат Окуджава («но не его песенки!»), робко прозвучавшее имя Наума Коржавина также было отвергнуто. При этом Н.Я. почему-то вспомнила Георгия Шенгели, который якобы писал по триста строк в день. Я сказал, что знаю его только как переводчика, например Верхарна, на что Н. Я. отозвалась очень резко, сказав, что Шенгели обычно брался переводить такие тексты, с которыми и хороший бы поэт не смог справиться. Разговор о поэзии Н. Я. завершила тем, что сейчас поэты – лишь рассказчики.