– Куриное? – неуверенно ответила мама.
– Нет, кролика, – победоносно ответила Лиза.
Она знала, что мама не могла есть мясо кролика, ей это почему-то претило. За собой, замечу, я тоже знаю такую особенность.
А еще «Лизка» хотела приучить маму курить. Мама даже попробовала однажды, но горечь во рту и едкий дым окончательно отвратили ее от этого столь распространенного пристрастия. Она так никогда и не закурила, несмотря на все жизненные невзгоды.
Сохранился фотопортрет мамы тех лет хорошего качества – красивое лицо с большими, очень выразительными, сочувственно-добрыми глазами, густые брови, волнистые густые волосы.
У мамы была очень маленькая ножка – она носила туфельки 33–34 размера. Эта особенность (маленькая ступня), унаследованная и мною, доставляет мне большие неудобства, потому что даже самый маленький размер мужской обуви – 39-й – мне велик. Да и этот размер встречается в магазинах очень-очень редко.
В двадцатые годы у мамы случилось заражение крови, причины которого она не рассказывала. Положение было очень серьезное, но кто-то из друзей или родственников обратился за помощью к молодому врачу-гомеопату Наталье Вавиловой. Вавилова приехала в клинику, осмотрела маму, дала ей свои лекарства и назначила график их приема. По ее предписанию лекарства, выдаваемые в больнице, мама убирала в тумбочку, не принимая. Через несколько дней наступило улучшение. Пос ле этого мама всю жизнь пользовалась услугами Вавиловой, которая со временем стала очень известным врачом, и попасть к ней было нелегко. Но у мамы был ее телефон, и для нее у Вавиловой всегда находилось время…
Как я узнал, будучи уже совершенно взрослым, первый брак у мамы был с неким врачом из Петербурга, от брака родился мальчик, который умер в младенчестве и похоронен на Новодевичьем кладбище в Москве.
С моим отцом она познакомилась в поезде, везущем к Иссык-Кулю ее и небольшую бригаду художников, в которую входил мой отец. Знакомство произошло за шахматами. Видимо, она подавала какие-то реплики, наблюдая за игрой художников, и они уступили ей место за доской. Отец оказался ее противником. Воспитанная в полуспартанском духе моим дедом, мама легко управлялась с веслами на лодке, колола дрова, ловила, как я уже упомянул, рыбу, играла в баскетбол в какой-то московской команде и вот в шахматы тоже умела играть так, что не стыдно было сразиться с мужчинами. В шахматы ее учил играть один пленный австрийский офицер, отбывавший свой срок в Бийске.
Знакомство с отцом произошло году в 1935-м. А году в 1937-м, года за два до меня, родилась моя старшая сестра Таня, которая дожила лишь до 1941 года. Я ее совсем не помню.
Так что я был у мамы третьим ребенком, и она, конечно, очень дорожила последним отпрыском, о чем в детстве я не догадывался, и меня порой раздражала ее повышенная обо мне заботливость, даже в мелочах. При том, что она была со мной строга и, как я позднее осознал, придерживалась в отношениях с детьми воспитательной системы своей матери, о которой бегло упомянуто выше.
Москву 1941 года, которую мы с мамой оставляли, уезжая в эвакуацию, я не помню. Мама везла меня в Уфу, вместе с ней ехали в купе тоже с детьми жены двух художников, товарищей отца. В дорожных разговорах под стук колес эти две московские интеллигентные дамы спокойно и без всяких сантиментов признались маме, что, если придут немцы, они не станут рисковать своим благополучием и расскажут, что ее муж еврей.
Уфу я не помню и не помню маминых рассказов об Уфе. Я осознал себя году в 1942-м, в Ташкенте. Мое первое детское воспоминание связано, конечно, с мамой: мы с ней находимся в гостях у ее подруги, которая живет в нормальной городской квартире, хорошо обставленной. Подруга весела и радушна. Тут появляются две цыганки, которые навязчиво, как всегда, предлагают дамам погадать. Война ведь идет: как там мужья, где они сейчас, какова их планида?! Этот и другие эпизоды из раннего детства уже описаны мною в начале настоящих воспоминаний.
В Самарканде помню глинобитный домик, рядом, в обнесенном глинобитным забором дворе, другие такие же домики.
Солнечный день. Лежим под открытым небом на ковре рядом с домом. Я листаю книгу, еще не умея читать. Книга в твердой обложке. На одной из страниц мужчина с бакенбардами, лежащий навзничь (тогда я таких слов, конечно, еще не знал). Прошу маму прочитать, что написано под изображением.
Мама читает:
– Пушкин на смертном одре.
– Что такое одр? – спрашиваю я.
Еще есть книжка, где руки и ноги человека прибиты к кресту гвоздями. От рассматривания этой картинки становится как-то тоскливо и неуютно на душе…
Мама допоздна работает в доме, деревянном, не таком, как был в Ташкенте. Она раскрашивает погрудные портреты разных людей. Некоторых я уже знаю – это генералы и маршалы. Есть и дяди в штатском, но их не интересно разглядывать: ни погон, ни орденов!
По хозяйству маме помогает узбечка Хомра, очень приветливая и разговорчивая. Однажды она приводит к нам во двор нескольких приятельниц-соседок. Они окружают наше постельное белье, сохнущее на веревке после стирки. Что-то возбужденно обсуждают, рассматривают простыни, щупают их.
Потом Хомра хвастается маме, что выиграла у своих подружек спор. Она рассказала им, что у нас нет ни блох, ни вшей и, следовательно, на белье нет никаких следов присутствия этих зловредных насекомых. Подружки не поверили, и Хомра привела их к нам во двор, чтобы они удостоверились в ее правоте.
Помню теплый солнечный день. Мама с утра заплела косу и потом закрутила ее на затылке кружком и проткнула металлическими шпильками. Мы едем в город, в центр, за покупками, наверное. Выходим со двора на пустынную улицу, с двух сторон которой сплошной стеной идут глухие глинобитные заборы. Наша Пенджикентская улица в старом городе. У перекрестка с другой, более современной улицей, к которой мы идем, стоит гигантский платан – в его тени мы обычно ждем автобуса, спасаясь от жгучего солнца. Не доходя до платана, мама говорит:
– Мне сегодня исполнилось сорок лет.
Это она сказала себе или мне? Я не знаю.
29 августа 1944 года!..
И вот мы вернулись в Москву, жить нам пока что негде. Нашу комнатку, оставленную при отъезде в эвакуацию, нужно еще суметь вернуть, доказать наше право на нее районным властям. Этим будет заниматься отец, а мы с мамой идем по Арбату, в тот дом в Среднем Николопесковском переулке, где мама когда-то родилась.
Мама ведет меня за руку. Я впервые вижу троллейбус, на нем цифра «2».
– Это номер маршрута, – объясняет мама. – Не оглядывайся по сторонам, – строго говорит она мне, – в городе так себя не ведут!
Дом двухэтажный, квадратненький. Подъезд с козырьком. Потом я узнаю, что он перенес пожар 1812 года, но был восстановлен.
А пока мама несколько раз нажимает кнопку звонка, но нам никто не открывает. И вдруг распахивается окно на втором этаже.
– Любимка! – кричит старческим глуховатым прокуренным голосом седовласая женщина в узбекской тюбетейке, высунувшись в окно чуть не по пояс. – Идите с черного хода!
– Это тетя Варя, – объясняет мне мама.
Мы обходим дом и видим с задней его стороны открытую дверь. Поднимаемся по крутой лесенке на второй этаж и оказываемся в коммунальной кухне…
Тетя Варя, Варвара Дмитриевна, – сестра моей бабушки. А бабушка больна и уже не может нас встретить. Муж Варвары Дмитриевны – Борис Яковлевич Гринберг, для мамы он «дядя Боря», – тоже суетится, встречая нас.
Потом я узнаю от мамы, что чета Гринбергов в ее детстве подвергалась арестам, по дому шастали жандармы, ведя обыск. Тетя Варя и дядя Боря были социал-демократами, но перед 1917 годом вдруг как-то прекратили свою политическую деятельность. Хватило ума!
Это я догадаюсь потом, через много лет, когда пойму что-то в истории своей страны. Они были меньшевиками и после победы «ленинцев» в партии поняли, что нужно уходить в сторону, что добром дело не кончится. И как в воду глядели! Сколько их сотоварищей по революционной борьбе отправилось по лагерям необъятного ГУЛАГа и сгинуло там! А их так никто и не тронул: видимо, самое главное для участвующих в политической деятельности – вовремя уйти со сцены!..
Еще из маминых – и, значит, моих – родственников в доме живут моя бабушка, которую я уже упомянул раньше, и младший мамин брат Михаил Иннокентьевич, но он в момент нашего появления в институте, где преподает теоретическую механику.
А кроме родственников здесь жили еще две семьи. Комна ту, дверь которой открывалась прямо в кухню, занимала женщина-портниха с дочкой, моей ровесницей. А в глубине коридора была еще одна дверь, за которой жила чета работников Наркомзема, так называлось тогда министерство сельского хозяйства. А когда-то здесь был чей-то кабинет – наверное, моего деда. После 1917 года семью Есиповых уплотнили, так это называлось в революционные и постреволюционные годы. Причем не только уплотнили на втором этаже, но и весь первый этаж отошел к новым жильцам. И родовое гнездо моих предков превратилось в обычную советскую коммуналку.
На втором этаже две смежные комнаты остались за бабушкой с четырьмя детьми, а сейчас в них жили она и ее сын Михаил Иннокентьевич, о котором я уже обмолвился двумя словами и добавлю еще потом. А свободное пространство второго этажа, весь этот когда-то вместительный холл с двумя окошками в переулок, заняла семья Гринбергов с двумя детьми, огородив его фанерными перегородками, даже не доходящими до потолка. Дети Гринбергов, Юра и Володя, были закадычными дружками моей мамы в ее детские годы. А потом Володя стал зоологом, работал в Московском зоопарке и по работе часто выезжал в командировки. Вот после одной из поездок в Среднюю Азию и появилась у Варвары Дмитриевны тюбетейка, которую она уже с тех пор, можно сказать, не снимала с головы. Володя Гринберг, мой двоюродный дядя, погиб в боях на Курской дуге в 1942 году. А его брат, дядя Юра, которого мама очень любила и называла Юркой, погиб 5 мая 1945 года в Берлине в звании капитана. Тогда, в последние дни войны, много солдат и офицеров, как теперь известно, положил маршал Жуков, чтобы первым войти в Берлин, опередив маршала Конева. Недаром кто-то из них, доблестных сталинских полководцев, изрек известную фразу, что нам, мол, русским, потери не страшны, бабы нарожают новых!..