Встречи и прощания. Воспоминания о Василии Аксенове, Белле Ахмадулиной, Владимире Войновиче… — страница 54 из 57

Мы с мамой, как говорится, в тесноте, но не в обиде, прожили на Арбате несколько месяцев. За это время отцу удалось отстоять и привести в относительный порядок наше довоенное жилье, комнату в четырнадцать квадратных метров. Дом двухэтажный, барачного типа, возведенный в начале тридцатых Тимирязевской академией для своих сотрудников как временное строение.

Ближайшая трамвайная остановка называлась «Соломенная сторожка». Никакой сторожки, конечно, уже и в помине не было. Это был окраинный район Москвы. По рассказам мамы, девочкой она приезжала сюда вместе с родителями к кому-то в гости на конке, которая ходила от Савеловского вокзала. Название «Дачный проезд» (ныне улица Немчинова) оставалось, видимо, с тех незапамятных времен. Проезд этот пересекал нашу Ивановскую улицу под прямым углом. На перекрестке возвышалась металлическая колонка водозабора с длинным рычагом-ручкой, к ней я в детстве и юности ходил с ведрами, чтобы набрать воду. Никаких удобств в доме не имелось.

На следующий год я пошел в среднюю школу № 218, которая находилась от нас на расстоянии двух трамвайных остановок или двух автобусных, если ехать по Дмитровскому шоссе в сторону центра.

Но мы с приятелями обычно ходили туда пешком, что было быстрее и экономило деньги на проезд. В одну из первых недель учебы я вернулся домой в пальто с чужого плеча: оно было мне едва ли не до пят, и рукава свисали до колен. Но я был так увлечен разговором с товарищами по дороге домой, что не заметил этого. Мама была в этот день дома и поразилась моей невнимательности. Бросив свои дела, она помчалась со мной в школу, где мое пальто благополучно висело в раздевалке, а того, в котором я ушел, пока еще никто не хватился.

Мама работала в это время на фабрике «Агропособие» оригинатором, то есть изготовителем оригиналов, с которых потом делались многочисленные копии.

Жили мы скудно. Родители часто с трудом дотягивали до получки, и иногда, очень редко, мама через меня занимала деньги у моего школьного товарища Генки, отец которого был фотографом, и они жили несравненно лучше нас. Мама писала записку к Генкиной матери Татьяне Абрамовне с просьбой одолжить до получки такую-то сумму.

Генка жил в соседнем дворе, и поэтому я заходил за ним утром по пути в школу. Чаще всего приходилось ждать, пока он закончит завтрак. Колбаса была у них всегда, и сыр тоже. Как-то Генкина мама спросила меня:

– А что у тебя было сегодня на завтрак?

– Картошка вареная в мундирах со сливочным маслом, – смущенно ответил я, недовольный необходимостью рассказывать такие подробности о нашей семейной жизни.

– И все? – удивилась она.

– Ну, еще чай с сахаром, – окончательно сконфузился я.

– Вот видишь, – назидательно заметила она Генке, лениво дожевывающему бутерброд с вареной колбасой, – что едят простолюдины!

Генкина мать происходила из киевской богатой семьи и, конечно, считала, что здесь, на окраине Москвы, никто ей не ровня.

Вечером я рассказал об этом утреннем разговоре про простолюдинов маме, и она засмеялась.

Я уже упоминал, что мама порой излишне заботилась обо мне. Меня раздражало, например, что утром, собирая меня в школу, она размешивала ложечкой сахар у меня в стакане.

– Зачем ты это делаешь, – возмущенно прерывал я ее, – я что, сам не могу?

Такую же реакцию вызывала у меня ее попытка застегнуть мне верхнюю пуговицу на пальто в холодную погоду.

При этом она была требовательна. Ее возмущал растрепанный внешний вид, неаккуратно застеленная кушетка, на которой я спал, плохо начищенные ботинки. Она не раз объясняла мне, что, хотя я и не вижу своих пяток, другие люди их видят и что по заднику ботинка тоже нужно пройтись сапожной щеткой, чтобы счистить грязь.

Бывало, очень редко, что мама строго наказывала меня.

Об одном случае расскажу.

Двор наш, как я уже упомянул, находился на пересечении Ивановской улицы и Дачного проезда. С другой стороны Дачного был пустырь, а посреди него – небольшой прудик неизвестного для окрестной ребятни происхождения. Пруд этот никакого интереса обычно не представлял. Берега его летом зарастали бурьяном и репейниками. А зимой он замерзал и его заносило снегом. Другое дело – весной! Ледовый покров пруда сначала откалывался от берегов, а затем начинал трескаться, разделяясь на отдельные льдины. Вот тут и начиналась потеха. Мы с разбегу запрыгивали по одному на облюбованную льдину. Другая команда занимала в это время соседнюю льдину. У каждой команды были припасены длинные палки, чтобы управлять льдинами, отталкиваясь от берега или от других льдин.

Дальше начинался морской бой: льдины направлялись друг на друга на таран, потом доходило и до рукопашной. Победители высаживались на льдину побежденных, изгоняя их на другие льдины. Не мудрено, что при этом можно было ненароком оказаться одной, а то и обеими ногами в воде, когда льдины накренялись. Не однажды я прибегал домой с хлюпающей в резиновых сапогах талой водой и получал за это строгие выговоры и последние предупреждения от родителей. Наконец мне было строжайше запрещено даже приближаться к пруду.

Родители уходили из дома утром, почти одновременно со мной, а возвращались иногда поздно вечером, особенно отец. Вечером я обычно коротал время, читая что-нибудь, порой включал висевший на гвозде у двери репродуктор. Помню, как тоскливо было ожидать возвращения мамы. Иногда я выходил ей навстречу. Шел во тьме, кое-где разрываемой тусклыми пятнами фонарей, до трамвайной остановки. Какое-то время ждал, стоя у входа на платформу. Потом, чаще всего один, возвращался домой.

А в этот раз мама, как назло, вернулась рано, когда сражение на пруду было еще в самом разгаре. Да и темнело уже значительно позже, чем зимой. Небо за опытным полем Тимирязевской академии, ныне сплошь застроенном многоэтажными домами, еще розовело от заката. И приехала мама на автобусе, по Дмитровскому шоссе. А оттуда, с остановки, был хороший обзор близлежащих территорий, в частности злополучного пруда, где в этот момент как раз кипел ожесточенный морской бой. И в одном из отчаянных матросов Любовь Иннокентьевна, видимо, без труда узнала своего сына. Можно только предположить, с какой скоростью двигалась она вдоль Дачного проезда и затем пересекла его. Но в какой-то момент до меня донесся такой знакомый и, в общем-то, довольно приятный, чуть низковатый голос матери, только на этот раз он был насыщен возмущенными модуляциями.

Когда я перепрыгнул наконец с крайней льдины на берег, мама схватила меня за руку и потащила домой, не говоря ни слова. А в комнате, едва вытащив ключ из английского замка, залепила мне такую пощечину, что зазвенело в ухе. Потом она еще несколько раз пыталась добавить, но мне удавалось уклониться, и ее скользящие удары приходились по моим рукам, прикрывавшим щеки. При этом мама кричала срывающимся голосом:

– Я сколько раз говорила тебе, не смей кататься на льдинах!

Мне было больно от первого удара и жаль себя. Но в какой-то степени было жалко и маму. В ее приступе неистовства ощущалось нечто большее, чем простое возмущение и боязнь за жизнь сына. В нем, как я сейчас думаю, были, наверное, и вырвавшееся наконец наружу раздражение от бесконечных неурядиц, и усталость от этого полудикого быта в барачном жилище на окраине Москвы, в одной комнатушке – с помойным ведром под стулом у двери и с керосинкой на том же стуле. Быт ее детства был иным. Но тогда я еще не осознавал всего этого. Очень хотелось заплакать. Было жалко и себя, и мать, и еще чего-то, что и сегодня не так-то просто выразить словами…

Мои школьные успехи очень скоро уверили маму в том, что в этом смысле за меня можно не беспокоиться. Правда, когда нужно было, она всегда помогала мне. Однажды я никак не мог решить задачу про бассейн, из которого выливается вода. Обратился к ней, и она самоотверженно бросилась помогать, хотя с арифметикой и вообще с точными науками не очень ладила. Мы просидели весь вечер, но так и не получили верного ответа. Зато отец чуть ли не с порога сразу подсказал правильное решение.

Мой отец, Михаил Соломонович Вогман (чью фамилию ношу и я), 1896 года рождения, был художником-живописцем. Горячий приверженец советской власти, активный учащийся ВХУТЕМАСа, где занимался в мастерской Рафаила Фалька, а после окончания учения – активный участник художественной жизни Москвы. В строящемся для художников доме на Масловке ему выделили мастерскую, но он уступил ее кому-то из друзей, посчитав, что сам-то он без мастерской не останется: выделят в следующий раз. Но следующего раза не случилось. Оставшись без мастерской, он оказался в очень трудных для творчества условиях. Это быстро сказалось и на его статусе. Если до войны он участвовал в выставках и в творческих поездках по стране, то в послевоенный период был оттеснен на периферию художественной жизни, хотя и оставался членом Союза художников. Проживание в четырнадцатиметровой комнатке с женой, сыном и мольбертом (памятным мне с детства) не способствовало воплощению творческих замыслов. Нужно было зарабатывать на жизнь другими способами, отец выбрал работу в копийном цеху, где делались копии популярных картин русских передвижников и «шедевров» советских художников в духе тех же передвижников, таких как «Опять двойка» Решетникова или «Утро нашей Родины» Шурпина. Потом эти копии распределялись между Домами культуры, кинотеатрами, гостиницами, обкомами, райкомами и т. п. Приходил отец домой поздно (копийный цех был где-то далеко), и я видел его только по утрам и в воскресенье…

У мамы были нелады не только с точными науками, ей мучительно тяжело давались политзанятия, которые вплоть до смерти Сталина были обязательными и еженедельными на всех советских предприятиях.

Занятия проводились после окончания рабочего дня, и ведущий их (кто-нибудь из членов партбюро фабрики или секретарь парторганизации) старался, конечно, проявить рвение в освоении партийных догм, поэтому какие-либо попытки поскорее свернуть эти дурацкие занятия был недопустимы. Сидели допоздна.