Встречи и знакомства — страница 12 из 39

За крайним обилием материала многие из эпизодов, пережитых мною, и многое из воочию мною виденного не войдет в тот цикл заметок, который нашел себе гостеприимное место на страницах «Исторического вестника» под общей рубрикой «Встречи и знакомства», а потому некоторым из этих мимолетных встреч я отведу место в отделе беглых заметок.

К числу таких «встреч» принадлежит эпизод, скорее слышанный, нежели виденный мною, но за достоверность которого ручаются авторитетные имена лиц, еще помнящих главных героев рассказа.

Речь идет о семье Шишковых, родственников и наследников памятного в истории Отечественной войны бывшего министра народного просвещения Александра Семеновича Шишкова, перу которого принадлежат все выдающиеся манифесты, опубликованные в памятное время Отечественной войны.

С Шишковым мою семью связывало очень близкое и тесное знакомство, еще скрепленное довольно близким родством. У старика-министра, женатого па польке[393], был родной брат, некоторое время состоявший владимирским губернатором[394] – и затем долгие годы проживший с довольно многочисленной семьей в Зарайском уезде Рязанской губернии, в богатом и доходном селе Ернове, принадлежащем второй жене Дмитрия Семеновича, Екатерине Васильевне, женщине до того капризной и сварливой, что она этими отрицательными качествами составила себе широкую известность не только среди знакомых, но и среди лиц, только понаслышке ее знавших.

Это была женщина деспотичная до жестокости, взгляда которой боялась не только вся ее многочисленная дворня, но и вся не менее многочисленная семья. Старшие дети всячески избегали встречи и столкновения с матерью, меньшие прямо плакали и дрожали при ее входе в комнату, а кроткий и спокойный супруг при вспышках ее необузданного характера спешил удалиться и укрыться где-нибудь в далеком уголке дома, тщательно затыкая уши от ее звонкого и неумолкаемого крика, а подчас и голову осторожно прикрывая руками, так как у Екатерины Васильевны, когда гнев ее доходил до апогея, недалеко было и до рукопашной расправы с мужем.

О детях и дворне и говорить нечего: и тех, и других она била, как говорится, походя, и на неумолимых весах ее правосудия всякая вина была виновата.

Распоряжаясь всем совершенно деспотически и никогда не только не обращаясь к мужу за советом, но и не выслушивая того, что он ей от времени до времени находил нужным заметить, Екатерина Васильевна наказывала на конюшне и ссылала в Сибирь своих злополучных вассалов так просто и свободно, как в настоящее время самому кратковременному аресту никого не подвергают.

Особенно неумолима была она в двух случаях, а именно – когда задето было ее самолюбие или ее ревность. Всякое непочтение или кажущаяся грубость наказывались, как истинное преступление, а предмет случайной ревности Катерины Васильевны чуть не смертному бою подвергался из барских рук.

Во внимание в этих случаях не принималось положительно ничто, и стоило Дмитрию Семеновичу пристально, хотя бы и совершенно машинально, взглянуть на одну из горничных, швей или кружевниц, как несчастную тотчас же отправляли на деревню и там выдавали замуж за последнего из нищих пропойц-мужиков.

Спасения от ее гнева не было никогда и никому, и никакой пощады она не знала…

Особым предметом ненависти Катерины Васильевны была старшая дочь, Настасья Дмитриевна, и подобная антипатия являлась тем более странной и непостижимой, что никто из детей так не походил характером на мать, как Настасья Дмитриевна. Тот же деспотический нрав, та же непреклонная и жестокая воля, те же порывы ненависти ко всему и ко всем!.. Впоследствии все эти отрицательные качества снискали Настасье Дмитриевне Шишковой громкую и плачевную известность, и имения, унаследованные ею в пожизненное владение от старика-министра Шишкова, постоянно заняты были военным постоем, благодаря неустанным крестьянским бунтам, вызванным ее управлением. Кончилось дело тем, что из ее личного владения и управления имения эти были изъяты по высочайшему повелению и, взятые в опеку, вверены были ее меньшей сестре, Прасковье Дмитриевне, по мужу Ушаковой.

Но возвращаюсь к Екатерине Васильевне, долгие годы известной в окрестности под нелестным прозвищем Салтычихи.

В начале сороковых годов Катерина Васильевна под влиянием особо сильных припадков ревности и гнева впала в положительную ярость, и среди местных дворян шел уже говор о том, что мужу следовало бы обратиться к содействию психиатров и учредить над жестокой помещицей опеку[395], когда в Ернове случилось совершенно непредвиденное и необъяснимое событие.

В числе дворовых, к которым жестокая помещица относилась особенно враждебно, был старый повар, помнивший лучшие годы и иные порядки и никак не соглашавшийся подчиняться многим бесчеловечным нововведениям новой помещицы. Так, он восставал против отрезыванья кос у молодых девушек, нарушивших законы строгой нравственности, громко порицал систему двойного оброка, к которой прибегала помещица в тех случаях, когда ей предстояли особые расходы, и в тесном, лично ему вверенном районе восставал против той непомерной экономии, которую усердно вводила и практиковала Шишкова вопреки частым протестам мужа.

До Екатерины Васильевны все эти противозаконные толки доходили и, конечно, увеличивали ожесточение ее против смелого протестанта. Она неоднократно грозила ему ссылкой и однажды, под влиянием особо сильно возбужденного гнева, порешила привести угрозы свои в исполнение.

Призван был приказчик, сделаны были соответствующие распоряжения, и старику Ермолаю – так звали повара, – объявлено было, чтобы он на следующий день готовился в путь.

– В путь?.. Куда она это? В какой путь? – с недоумением осведомился он. – Стар уж я стал для дальних путешествий… Да и не слыхать было, чтобы господа куда-нибудь собирались?

– До господ тебе дела нет! – строго заметил ему в ответ староста. – О тебе речь идет, а не о господах!.. Тебе в путь собираться приказано! И старухе своей скажи… пусть тоже собирается. Да, небось, и недолги будут ваши сборы, потому что ничего с собой вам брать не дозволено… Все здесь останется… все под господ отобрать приказано!

– Как под господ отобрать?.. Не пойму я что-то твоих речей, – все сильнее и сильнее недоумевая, проговорил старик. – Куда ж это нас отправляют?!

– Недалече!.. Всего только в Сибирь на поселение!.. – со зверским смехом пояснил ему староста.

Старик-повар побледнел и зашатался.

– Как в Сибирь?.. За что?.. По чьему приказу?!

– По чьему же, как не по барскому?.. Известное дело, что от себя я тебя ссылать бы не мог… А за что, ты сам, небось, лучше меня знаешь!.. За то, что язык у тебя не на месте повешен… длинен супротив всякой мерки… и лопочешь ты им зря, чего не следует! Вздумал господские дела и распоряжения судить!.. Выше господ стать задумал. Вот тебе указано настоящее твое место, чтобы знал ты его отныне и до века!.. Из Сибири-то, небось, не вернешься!.. Не ближний свет!.. Ну да чего калякать по-пустому?.. Сказано тебе, собирайся… Чтобы к утру все у тебя готово было! На заре будет под тебя подвода готова… так, чтобы к полудню в присутствие тебя представить, а ввечеру мне домой обернуться.

Старик провел рукой по лбу, покрытому холодным потом. Ему сном казалось все то, что он слышал… Ему очнуться хотелось от этого кошмара!

– А дети?.. А семья моя как же?!

– Всех с тобой ссылает барыня… Такая ее есть воля, чтобы твоего вольного духа в усадьбе не оставалось и звания!.. Чтобы до конца края тебя и твой род отселева изничтожить!..

И староста повернулся, чтобы идти.

Старик встал во весь рост и как будто вырос моментально от охватившей его могучей злобы.

– Ну так хорошо же!.. Так скажи же ты ей, барыне своей кровопийце, что не молча пойду я в Сибирь, далекую да холодную… не молча покорюсь я ее воле злодейской!.. Скажи ей, что заступится за меня Господь праведный и не увидит она света Божьего так же, как сама других света лишила!..

– Ну… ну… Ты того… потише! – испуганно замахал руками староста, трусливо оглядываясь на дверь и боясь, чтобы кто-нибудь не подслушал дерзких речей вконец взбешенного старика.

Он хорошо знал ерновские порядки. Он знал, что тот, кто слышал смелые слова заслуженной хулы, мог поплатиться за это так же строго, как и тот, кто их произносил…

Но старого повара остановить было уже нельзя. Он вконец разошелся.

– Ты на меня руками-то не махай!.. Мне, брат, теперь уж не страшно. Мне ничто не страшно!.. Дальше Сибири меня с семьею не угонят… Хуже тюрьмы да поселения ничего не придумают!.. А коли ты побоишься ей все передать, так я скажу ей все, что надо… смело, прямо скажу… раздумывать не стану!.. Сказано, нечего мне уж теперь бояться!..

И действительно, выбежав, как безумный, во двор, старик направился прямо к тому окну, которое выходило из барыниной спальни, и, остановившись перед ним, громко и смело крикнул:

– Будьте вы прокляты на всю вашу жизнь… Чтобы вам света Божьего не видать… Чтобы заживо вас могила взяла, как сами вы живых людей в могилу опускаете!..

Его схватили, связали и в ту же ночь отвезли в город. Но слова его, произнесенные громко и отчетливо, достигли до слуха барыни, и она, по словам тех, кто в то время был в комнатах, молча отошла от окна и провела рукой по лбу, как будто какую-то тяжкую мысль от себя отгоняла. Право ссылки крепостных людей в Сибирь в те далекие времена принадлежало помещикам бесконтрольно, а в пользу всем хорошо известной и неуживчивой Шишковой еще излишние послабления делались из нежелания «связываться» с нею и навлекать на себя ее месть и злобу. Не мудрено, что при таких условиях судьба старика Ермолая была быстро решена, и он отправлен был сначала в губернский острог, а затем этапом в Сибирь.

Заступиться за старика было некому. Дмитрий Семенович за год перед тем умер, а дети, хотя и входившие уже в возраст, держались матерью в полном, почти рабском повиновении.