Встречи и знакомства — страница 15 из 39

Лицо, которому я передала письменно мое поручение из Петербурга, оказалось лицом очень энергичным. Это была простая, малоразвитая барыня из мелких дворянок, у нее были свои особые и крайне своеобразные понятия о правде и законе, и раз она находила что-нибудь «неправым» и «незаконным», она умела разобраться в этом с энергией, на какую не способны люди, несравненно более развитые.

Ее сначала не хотели вовсе допустить к «неизвестному мальчику Сереже», и когда после большой борьбы и энергичной настойчивости ей удалось настоять на том, чтобы мальчика к ней вывели, то она увидала бледного и запуганного миловидного ребенка, с заметным удивлением встретившегося лицом к лицу с человеком, приласкавшим его и привезшим ему целый транспорт гостинцев. Ни к чему подобному малютка, видимо, не привык, и смотрел он на свою случайную посетительницу так робко и так растерянно, что она едва могла удержаться от слез. Такого беспомощного сиротства она, по ее словам, никогда в жизни еще не видала. И действительно, сиротливее трудно было быть! Отец его (ежели он был его подлинным отцом) сидел в доме умалишенных… Мать его (в материнстве графини усомниться было нельзя) содержалась в тюрьме, а у него даже общечеловеческое имя было взято; он был просто «неизвестный мальчик»…

С практикой заграничных судов я мало знакома, но мне сдается, что далеко не всюду в Европе можно натолкнуться на такой произвол и что, случись подобный эпизод в настоящую минуту и будь он доведен до Государственной думы, «неизвестный мальчик» получил бы какое-нибудь иное, более определенное имя…

Судьба его несчастного отца сложилась самым горьким и безотрадным образом.

Заключенный в дом умалишенных, куда к нему никого не допускали и где его не посещали даже его родные, несчастный там и умер несколько лет тому назад, совсем еще молодой годами, но совершенно седой и бесповоротно безумный.

Из прошлого своего он не помнил ничего решительно, ничем не интересовался, ни о ком и ни о чем не справлялся и не вспоминал и мало-помалу даже говорить разучился…

Но о чем-то тяжело пережитом у него, видимо, осталось смутное впечатление, и, не поминая ни о чем, ничем не поясняя своих слов, он время от времени, хватаясь за голову, со стоном восклицал:

– Погубили!.. Совсем погубили!..

Ни одного из имен близких ему людей он никогда не упоминал, никого не звал к себе и только изредка называл имя своей любимой верховой лошади, купленной им при производстве в офицеры.

Мне лично о его состоянии говорил один из артистов нашего казенного театра, навещавший время от времени в психиатрической больнице покойного певца Чернова и при этом видавший несчастного графа Н. Он перед кончиной имел вид полного идиота, заботился только о том, чтобы побольше покушать, не делая даже различия в том, что именно ему подают, и занятие это так всецело поглощало его, что в свободные минуты он машинально и бессознательно жевал рукав своего жалкого больничного халата.

Содержался он в больнице для умалишенных в Удельной, где почетным и главным попечителем был его родственник и однофамилец граф Н., и по его-то распоряжению к больному так строго не допускался никто из посетителей.

Но я опять отклонилась от главного сюжета своего повествования.

Возвращаюсь к Жюдик. Ее карьера в России была ознаменована и большим успехом, и совершенно заслуженной любовью публики. Каждое появление артистки на сцене вызывало бурю восторгов, и подношения, одно другого богаче и ценнее, рекой лились на ее красивую, характерную головку.

Одно время говорили даже, что один из наших аристократов, человек очень богатый и принадлежавший к родовитому русскому дворянству, собирался жениться на ней, но что она сама отклонила это предложение.

Господина этого я знала хорошо… Он энергично отвергал версию о своем сватовстве, но мне кажется, что он был в этом случае не особенно искренен, да и в большую вину ему не могло быть поставлено такое увлечение. В лице Жюдик было чем увлечься… Особенно эффектна была она в костюме madame l’Archiduc, в котором любила сниматься. В общем у нее был свой особый, довольно своеобразный репертуар, из которого поневоле приходилось исключать роли с большим пением, так как голос Жюдик, при всей металлической звонкости и чистоте, был не особенно велик, и ей удавались скорее «тонкие», нежели большие партии.

Одним из главных достоинств знаменитой артистки было ее находчивость и остроумие, и ее меткие, хотя и не всегда великодушные словечки передавались из уст в уста. Так, например, в труппу Федотова и Писарева приглашена была артистка на роли травести, очень хорошенькая собой, очень бойкая и эффектная, но до крайности смелая и имевшая успех только как женщина, но не как певица. Поклонников у нее было много, приглашения на ужины и пикники она принимала довольно неразборчиво, а между тем требовала себе в труппе места, равного тому, какое занимали премьерши труппы.

Заметив, что Жюдик относится к ней с нескрываемым пренебрежением, эта артистка, по рождению своему принадлежавшая к клике «иерусалимских дворян»[409] и смелая и заносчивая, как все сколько-нибудь оперившиеся жиды, однажды за кулисами обратилась к премьерше с замечанием, что она ее давно знает и помнит и что они обе одновременно служили на парижской сцене.

Бывшие при этом артисты с любопытством ждали, что ответит находчивая Жюдик на такую наглую жидовскую выходку, и чуть не зааплодировали, когда знаменитая премьерша, свысока взглянув на свою смелую собеседницу, явственно и громко проговорила: «Oui, mademoiselle, mais… je faisais la scène, pendant que vous faisiez le trottoir!»[410]

Легко можно себе представить положение смелой еврейки при такой откровенной отповеди…

Она покраснела, затем побледнела и в тот же вечер заявила Федотову, что при подобных условиях она в его труппе служить не может. Он пожелал узнать, о каких «условиях» идет речь, и, выслушав подробный рассказ о столкновении за кулисами, объявил ей, что она вольна служить или не служить, но что он не вправе запретить никому в труппе говорить правду.

Еврейка выслушала, промолчала, но из труппы не ушла, потому что должна была бы в таком случае лишиться своих «гельдов»[411], а это в ее расчет не входило.

По окончании первого сезона своей службы у Федотова Жюдик отложила назначенный уже отъезд свой для того, чтобы участвовать в благотворительном концерте, устраивавшемся в пользу какого-то училища, и отвечала лицам, ее пригласившим, что она считает их приглашение за честь и за удовольствие для себя.

В описываемую эпоху в Петербурге царила известная всей Европе демимонденка[412] Пеппа Верегас, испанка родом и такая красавица, что перед ней почти в удивлении останавливались все в первый раз встречавшиеся с нею лица. Это была какая-то всепобеждающая красота… Что-то почти фантастическое!.. Царивший в то время капельмейстер Гунгль посвятил ей один из своих самых мелодичных вальсов, а артист французской опереточной труппы написал на мотив этого вальса очень грандиозные стихи, которые и взялась исполнить «сама» Жюдик, вставив вальс с текстом в одну из своих ролей.

Красавица Пеппа, очень тронутая вниманием знаменитой артистки, в следующий спектакль поднесла ей роскошный букет темно-красных роз, связанный такого же цвета лентой, на которой нашито было несколько пар прелестно исполненных миниатюрных золотых кастаньет.

Жюдик, благодаря ее за грациозное подношение, заметила ей, что она от женщин вообще подарков не берет никогда, но от нее принимает подарок охотно, потому что признает ее за «исключение из всех правил»!..

В общем, в лице Жюдик сошла со сцены мира артистка, любившая театр настоящей, горячей любовью и всю жизнь отдавшая сцене. Ее сценическая карьера продолжалась почти полвека, и в последние дни своей жизни артистка с любовью вспоминала и родную сцену, и родное искусство, и в предсмертном бреду еще говорила о театре.

Умерла артистка под лазурным небом юга[413], среди близких и дорогих ее сердцу людей, и, умирая, еще рвалась к жизни, еще боролась со смертью и умоляла докторов помочь ей и спасти ее!..

Последние годы свои она провела среди природы, которую так же горячо любила, как и сцену, и увлекалась своим образцовым домашним хозяйством, как некогда увлекалась художественным исполнением своих ролей. Умирая, она просила, чтобы гроб ее был окружен цветами, и, как легендарная Фру-фру[414], тихо говорила, обращаясь к окружавшим ее близким и дорогим ей людям:

– Цветов… побольше цветов!.. Я так привыкла к ним… Я так их любила!..

Преображенская больница в Москве

По поводу недавно состоявшегося юбилея Преображенской московской больницы (сумасшедшего дома) всем интересующимся старыми московскими учреждениями небезынтересно будет бросить поверхностный взгляд на возникновение и историческое развитие этой первой по времени русской психиатрической больницы[415]. По единодушному свидетельству московских старожилов, а равно и по преданиям, дошедшим до нас из ближайших и несомненных источников, Преображенская больница в первое время своего существования являла собой самую горькую, самую безотрадную картину русской неурядицы.

Это было нечто среднее между неряшливо содержимой тюрьмой и вполне заброшенным ночлежным домом.

Больные содержались там в грязи, полураздетые, полуголодные; буйные приковывались железными цепями к столбам и так и оставались по целым неделям, по целым месяцам. Разбитые стекла в окнах залеплялись бумагой, печи не топились по нескольку дней сряду, и спали больные вповалку, на возмутительно грязных подстилках вместо тюфяков, на полу в проходах комнат, в коридорах, а летом даже и на лестницах…