Встречи и знакомства — страница 17 из 39

Больные вполне сознательно относились к Красовскому, буквально обожали его, никогда не выражали против него ни неудовольствия, ни протеста и все разом набросились на одного из неизлечимых больных, в припадке внезапного волнения запустившего в Красовского оловянною кружкой.

Больной этот, присвоивший себе наименование Ильи-пророка, вызвал против себя такое сильное негодование своих сотоварищей по больнице, что его весь последующий день пришлось держать отдельно, выжидая, чтобы сгладилось то тяжелое впечатление, которое произведено было его поступком на остальных больных.

Даже среди содержимых в буйном отделении Красовский не рисковал положительно ничем и без малейшего опасения входил в отдельные камеры в моменты самого сильного возбуждения больных.

Они узнавали его, стихали и старались держаться к нему ближе, как бы ища в этой близости облегчения своим страданиям.

Красовский первый завел обычай устраивать в Преображенской больнице елки и спектакли, в которых на долю больных выпадали не только роли исполнителей, но и роли декораторов, режиссеров и сценариусов в спектакле.

Живо помню я один из таких спектаклей, на который мне удалось попасть как сотруднице газеты, так как приглашений частных лиц больничное начальство вообще избегало, чтобы не вызывать слишком сильного волнения среди больных.

Шел в этот вечер отрывок из «Свадьбы Кречинского»[417] и переводный водевиль «Пишо и Мишо»[418].

Обе пьесы вызвали довольно оригинальную выходку со стороны исполнителей.

Роли Кречинского и Расплюева исполнены были больными с редким искусством и изумительной выдержкой, и непосвященному человеку почти невозможно было бы догадаться, что он имеет дело не с настоящими, заправскими артистами. Но… в тот момент пьесы, когда Кречинский вскрикивает «Еврика» и затем объясняет Расплюеву, что это слово греческое, больной, исполнявший роль Расплюева, в ответном монологе, вместо того чтобы сказать, как следовало по пьесе: «И посадят тебя, раба Божьего, на цепуру, и повезут тебя, раба Божьего, в Преображенскую», сказал только: «И посадят тебя, раба Божьего, на цепуру… и увезут тебя, раба Божьего»…

Имени Преображенской больницы он упомянуть не пожелал. В водевиле же, когда Пишо, хватая себя за голову, воскликнул:

– Нет, этот Мишо меня положительно с ума сведет… – в рядах присутствовавших на спектакле больных женщин раздался громкий насмешливый возглас:

– Вот еще!.. И так сумасшедший! Чего ж его еще с ума сводить?!

К докторам своим больные относятся необыкновенно враждебно и постоянно на них всем жалуются, что отнюдь не значит, чтобы они были ими действительно недовольны. Это просто антагонизм, вошедший в нравы и обычаи больницы, с которым медицинский персонал и бороться не пробует.

Я уже сказала, что Красовский при всем горячем участии своем к судьбе больных в распорядки столичной администрации входить не мог, и при нем, как и всегда, практиковался горький и возмутительный обычай препровождения в больницу «на испытание» лиц, так или иначе признанных администрацией вредными в политическом отношении.

Не знаю, пробовал ли Красовский бороться против этого возмутительного и до ужаса несправедливого обычая, но практиковался он при нем в полной силе и в результате всегда приводил «испытуемого» к полному и бесповоротному безумию.

Мне лично в тот самый день, когда в больнице праздновалась вышеописанная елка, пришлось быть чуть не свидетельницей горькой сцены, вызванной подобным нравственным убийством.

В приемной, в которую мы все проходили прежде, нежели войти в зал больницы, мы застали молодую девушку, горько и неутешно плакавшую и в порыве отчаяния поведавшую нам свое горе…

Она уроженка Малороссии, где выросла и жила с матерью и братом.

Три года тому назад брат ее, окончив успешно гимназический курс в одной из южных гимназий, поехал в Москву, где и поступил в университет.

В первое время он часто писал домой, и они обе с матерью с любовью следили за его столичной жизнью, но к концу первого года письма вдруг прекратились совершенно. Он не только сам не писал к ним, но и на их письма упорно не отвечал, и на неоднократные обращения свои в университет за справками о молодом студенте они после долгого и упорного молчания университетского начальства получили официальное приглашение прибыть в управление указанной части Московского полицейского управления для получения вещей, оставшихся в квартире их бесследно исчезнувшего родственника.

Старушку-мать, продолжавшую питать надежду свидеться с сыном, уведомление это вконец добило, и в Москву могла отправиться только дочь, которой и были вручены в указанном ей полицейском управлении несколько книг и тетрадей брата, его портрет и две или три пары старого платья… На все ее вопросы ей отвечено было, что никому не известно настоящее местопребывание ее брата и что в руках московской администрации нет никаких средств что-либо узнать…

Так прошло более года…

Старушка-мать умерла в тоске по сыну…

Молодая девушка, поручив дальним родственникам продать имение, переселилась в Москву, дав себе слово, не щадя ни сил, ни средств, разыскать пропавшего брата, и действительно к половине второго года своего пребывания в Москве она получила опять-таки официальное уведомление о том, что брат ее жив и находится на излечении в психиатрической больнице, куда доставлен был, как она поняла, тотчас после своего исчезновения. Как могло такое серьезное распоряжение и такое из ряда вон выходящее событие пройти незаметным и неизвестным университетскому начальству, являлось для нее совершенно непостижимым, и, получив разрешение навестить брата, она поторопилась в Преображенскую больницу, чтобы от самого больного по возможности узнать подробности этого непостижимого события.

Разрешение посещения в ее глазах было гарантией того, что на выздоровление брата есть надежда, и она с горячим нетерпением ждала дня, назначенного для свидания с больным… но каково же было ее удивление и ее горе, когда она, приехав в больницу, получила от брата резкий и категорический отказ принять ее и видеться с ней.

Она бросилась к докторам.

Те могли только подтвердить ей то, что она уже слышала, прибавив, что насиловать волю больного они не вправе и могут только попробовать уговорить его свидеться с сестрой… Но больной упорствовал в своем отказе, и бедная сестра так и уехала, не видав горячо любимого больного брата…

В тот день, когда мы, прибыв на елку, встретили молодую девушку в приемной больницы, ее уведомили, по распоряжению докторов, что часы ее брата сочтены и роковой конец может наступить в тот же день…

Она тотчас же приехала в больницу, но сиделка, безотлучно находившаяся при умирающем, с горем уведомила ее, что брат наотрез отказывается принять ее и велел ей сказать, что у него нет в мире никого близкого. Сиделка, или, точнее, сестра милосердия подтвердила молодой девушке, что ее брат все сознает и понимает с полной ясностью и что его отказ принять ее или кого бы то ни было основан на том, что он не верит, чтобы с человеком, у которого есть кто-нибудь близкий или родной, возможно было поступить так, как поступлено было с ним.

Оказалось (и в ту минуту уже нечего было скрывать горькой истины), что несчастный юноша в день своего мнимого исчезновения отправился утром на сходку в университет и оттуда прямо препровожден был «на испытание» в дом умалишенных. Его мнимая болезнь хранилась в глубочайшей тайне, и тайна его «исчезновения» тогда только была открыта, когда он уже действительно лишился рассудка под гнетом поразившего его несчастия и под давлением окружавшей его нравственной атмосферы.

Режим больницы, соединенный с тем отчуждением от всего и от всех, в каком держали его, как «секретно испытуемого», сделал свое горькое дело, и в ту минуту, когда он признан был безвредным в политическом смысле, он был уже навсегда бесполезен и себе, и другим…

От природы кроткий и тихий, он и в своем страшном заточении ни против кого не роптал и не вооружался. Он тихо грустил, не понимая ни силы злобы людской, ни силы страшного людского произвола… Непонимание это дошло до рокового убеждения, что он один в мире, что все ему близкое и родное давно умерло, потому что живой человек не мог, не смел допустить, чтобы близкое ему создание так безжалостно, так зверски погибло!

С этой горькой мыслью он прожил мучительный срок своего административного «испытания» в сумасшествии…

С этой горькой мыслью он и действительно безумным стал, как бы в угоду или в оправдание злой воли людской…

И вот теперь, в минуту горькой кончины, в минуту ранней и вечной разлуки молодой души с измученным, истерзанным страданиями молодым телом, он, верный выработавшейся в его больном мозгу роковой идее, не хотел и не мог понять, что нужно от него этой молодой девушке, что, по словам докторов и сиделок, так горько плачет там, в приемной больницы…

Ни близких, ни родных он в мире не признавал…

Ведь ежели бы у него были близкие или родные, так не погиб бы он такой страшной, роковой погибелью?!

Мы все с ужасом выслушали ее рассказ… С ужасом поняли всю горькую житейскую драму этого искусственно вызванного безумия… и простились с нею, от души пожелав ей горького утешения взглянуть на замученного брата и проститься с ним перед его переходом в иной, как принято верить, «лучший мир».

Но благому пожеланию нашему не суждено было исполниться… Больной скончался в ту же ночь, не допустив к себе сестру… Скончался один, в своей мучительной больничной палате, с твердым убеждением, что у кого есть в мире близкие, тот такой страшной смертью умереть не может…

Не знаю и не берусь сказать, встречаются ли такие «больные» в данную минуту в психиатрических русских больницах, но за то, что прежде они встречались, ручается строгая верность настоящего факта, еще многим воочию памятного в Москве…

Вот почему с таким горячим, лихорадочным вниманием современное общество следило и следит за разрешением в Государственной думе вопроса о свободе личности… Вот почему поднятый в той же думе вопрос об «испытаниях» в психиатрических больницах встречен был таким тревожным, напряженным вниманием…