Норденшельд плыл вдоль берегов северной Азии на паровом судне; экспедиция его была отлично, на научной основе, снабжена провиантом, оснащена снаряжением.
«Что ж тут удивительного, — подумалось мне. — Вполне естественно, что никто не мог пройти мимо самой северной точки азиатского материка до Норденшельда. Победа Норденшельда — это победа не только мужества, но и техники».
И все-таки это победа. Крупная, историческая. И далась она нелегко. Ведь нелегко даже нам, хотя наш ледокол и сравнивать-то нельзя с маленькой хрупкой «Вегой»…
Старинные люди
Самолет, на котором я вылетел из Тикси, взял курс на восток. Мы летели над Яно-Индигирской низменностью. Под крылом самолета проплывала чуть всхолмленная тундра — ржаво-бурая, с медленными, сильно меандрирующими реками и множеством мелких озер. Сверху тундра казалась безжизненной; лишь изредка мне удавалось разглядеть темные цепочки утиных стай, проносившихся над светлой гладью озер.
На берегу какой-то реки, более широкой, чем другие, я заметил дом, срубленный из свежих, еще желтых бревен. Перед ним у самой воды пылало яркое пятно костра, а с востока — на новый дом, на оранжево-красный костер — наползали, цепляясь за бурую тундру, сизо-белые клубы тумана… И дом, и костер, и облака тумана я увидел издалека и с волнением, трудно объяснимым теперь, ждал, что случится раньше: мы долетим до костра и дома или клубы тумана поглотят их. Это произошло одновременно: прозрачный серый край туманного облака достиг жилья в тот момент, когда мы пролетали над ним.
Не знаю почему, но этот маленький, сам по себе ничего не значащий эпизод вдруг приобрел в моих глазах этакое символическое значение, и я задумался о той трудной борьбе, которую ведет человек за жизнь, а в наши дни и за прогресс в тундре. Я размышлял о суровых природных условиях, об оторванности жителей тундры от остального человечества: ведь совсем недавно над чумами и избами тундровых поселков пролетели первые самолеты и радио связало их со всем миром.
В таком философско-элегическом настроении я пребывал до тех пор, пока не заметил, что самолет снижается. Во время перелета я день и ночь сидел в стеклянном «глазу» самолета, который заменял и дверь, и окна, и поэтому тотчас посмотрел вниз. Туман рассеялся. Вновь плыла под нами мокрая, разбухшая от воды тундра. Никаких признаков жилья мне обнаружить не удалось. Тогда почему же мы снижаемся?.. Что-нибудь случилось с моторами? Мы — я имею в виду пассажиров — стали шутить, посмеиваться, рассуждать о нынешней технике, тем самым выдавая свое беспокойство. Вдруг самолет лег на левую плоскость и, сильно накренившись, свернул с прежнего курса. Зачем-то вышел из передней пилотской части самолета бортмеханик, а потом покинул свое святилище и штурман. При крутом вираже я увидел сравнительно недалеко под нами широкую реку в плоских заболоченных берегах, а затем и тесную кучку домиков.
— Разреши-ка, — сказал мне штурман, молодой парень в форменной фуражке и кожаной куртке на «молнии».
Я молча вылез из стеклянного «глаза», а штурман занял мое место; в руках он держал плотно увязанный в непромокаемую ткань пакет. Выбрав удобный момент, он открыл стеклянный «глаз» и с размаху бросил пакет за борт. Ветер с характерным рвущим звуком мгновенно отшвырнул его назад, к хвостовому оперению.
— Почту сбросили, — догадался кто-то.
— Где мы летим? — спросил я у штурмана, уже закрывшего «глаз» и собравшегося уходить.
— Над Индигиркой, — ответил он. — Чокурдах под нами.
Я тотчас раскрыл карту, нашел Индигирку и селение Чокурдах. Оно расположено на левом берегу реки, неподалеку от того места, где русло Индигирки начинает делиться на рукава, образуя большую дельту. К северу, ближе к океану, располагалось еще несколько селений: Русское Устье, Стариково, Табор, Станчик…
Я снова посмотрел в окно. Индигирка, Чокурдах — все осталось позади…
Как ни коротко было мое знакомство с Индигиркой, но мне впоследствии пришлось не раз вспоминать об этом в буквальном смысле мимолетном свидании, и, как это часто бывает в жизни, скрытая на первый взгляд логика событий прочно увязала в моей памяти ледовый поход к мысу Челюскина с полетом над Индигиркой, или «Собачьей» рекой, как называли ее землепроходцы.
До этого мне не приходилось специально заниматься историей плаваний по Северному Ледовитому океану; я вернулся к проблеме первооткрытий в районе мыса Челюскина случайно.
Однажды, как раз в ту пору, когда я углубился в историю географических открытий XVII столетия, мне в руки попала книга, изданная в 1914 году. Называлась она «Старинные люди у колодного океана», а в подзаголовке значилось: «Русское Устье Якутской области Верхоянского края». Написал ее некто В. М. Зензинов. Имя это мне тогда ничего не говорило. Привлек мое внимание подзаголовок. Я тотчас вспомнил ржаво-бурую тундру, Индигирку, Чокурдах…
Я прочитал эту книгу, и впечатление от нее осталось очень сильное и своеобразное. Мы давно научились с помощью оптических приборов «пронзать» пространство, приближать и рассматривать предметы, недоступные невооруженному человеческому глазу. Но представьте себе, что наряду с телескопом люди изобрели «хроноскоп» — прибор, способный пронзать, рассеивать толщу веков и воочию показывать нам, как жили люди сто, двести, триста лет назад… Если вы это представите, то поймете, какое впечатление произвела на меня книга «Старинные люди у холодного океана». Она послужила мне хроноскопом, с помощью которого я заглянул в далекое прошлое…
Зимой 1911 года политическому ссыльному Зензинову была оказана, так сказать, особая честь: из Якутска его отправили на поселение в такое место, куда не ссылали еще никого, — в Русское Устье. Полтора месяца ехал он на собаках и оленях навстречу сгущавшимся сумеркам полярной ночи. Кончился лес; лишь бесконечные, смежные пространства, сливающиеся вдалеке с низким пасмурным небом, окружали путников. Невесело выглядела Индигирская тундра — ни одного сколько-нибудь заметного предмета, ни одного деревца или кустика, на которых могли бы Отдохнуть быстро устающие от однообразной картины глаза.
— Близехонько теперь, — сказал однажды каюр Зензинову. — Дымы видать.
Полярная ночь еще не кончилась здесь — лишь край солнечного диска показывался над горизонтом, — и в сумеречном свете короткого дня Зензинов с трудом разглядел впереди мутные столбы дыма, неподвижно стоявшие в морозном воздухе. Казалось, что дым идет прямо из снега, — сколько ни вглядывался Зензинов, он не мог различить других признаков жилья. И только когда они подъехали вплотную, он услышал лай всполошившихся голодных собак и заметил приземистые плосковерхие постройки, до крыш засыпанные снегом. Именно тогда и понял Зензинов, почему местные жители определяют величину поселка не по количеству домов, а по количеству «дымов» — так вернее, не собьешься зимой, да и не во всех избах Севера теплится жизнь… Кстати, это учитывали и наши очень далекие предки: в Киевской Руси дань бралась не с «дома», а с «дыма», жилого дома, и в этом была своя логика.
Над Русским Устьем поднималось к низкому небу всего шесть дымов. Когда-то их было значительно больше. Но население Русского Устья постепенно уменьшалось — умирали от кори, от оспы. Поэтому, свободное жилье для Зензинова местный староста нашел без труда; ему отвели маленький домик о двух окнах. Домик этот раньше принадлежал зажиточному русскоустьинцу. Это было можно определить хотя бы по тому, что лишь в одно окно пришлось вставить тонкую льдину, заменитель стекла на дальнем севере; во втором окне красовались обломки слюды и стекла, но зато все рамы запирались шпингалетами, выточенными из мамонтовой кости.
Новый человек в забытом богом и людьми селении — явление крайне редкое, и не удивительно, что Зензинов вызвал живейшее любопытство у русскоустьинцев. Но и сам он, чем дальше, тем больше, заинтересовывался бытом, языком своих односельчан, хотя не так-то просто было разобраться в их жизни. Зензинов видел перед собой типично русские лица, слышал речь, безусловно, русскую, но… он с трудом понимал, что говорят его новые знакомые! Привыкнув к особенностям их произношения — они скрадывали некоторые звуки, не договаривали, — он с удивлением обнаружил в языке русскоустьинцев слова, на слух незнакомые, но вызывающие сложные ассоциаций, приводящие в конце концов к словам знакомым, привычным. Приезжие купцы тоже жаловались, что не понимают индигирцев, Но все это, несмотря на крайне узкий кругозор индигирцев, отнюдь не свидетельствовало об убожестве языка. Нет, подлинный любитель русской словесности обнаружил бы в речи своих собеседников множество хоть и непривычных, но сочных, образных слов, точно передающих особенности местной природы, быта. Например, индигирцы говорили «комарный день», «комарно», и с правомерностью этого словообразования согласится каждый, у кого темнело перед глазами от несметных полчищ комаров. Про неясный, пасмурный день индигирцы говорили «копытный день», «копотно», а туман называли «морок» (вспомним наши выражения: «морока» и «напустить туману»). Вместо глагола «уменьшить» они употребляли глагол «омалить», вместо слова «швея», «портниха» — «шитница», вместо «крыло» — «махало», вместо «легко» — «плавко» («весною плавко ехать»).
Есть у нас выражения «утруска», «утрус», которыми охотно пользуются хозяйственники, когда речь заходит о продуктах. У индигирцев, по крайней мере для муки, имелись более точные слова: «упыль» и «мышеядь».
А вот прислушайтесь, какое великолепное словообразование: вместо «правда» индигирцы говорили «заболь», «самую заболь сказал», то, что наболело, что не дает покоя душе, о чем нельзя молчать!.. Это по-настоящему хорошо.
Встречались слова иного типа, уточняющие понятие о природных явлениях, о характере местности. Например, речная грязь, ил, называлась «няша», а болотная грязь — «якша», морской залив именовался «кулига», а речной — «курья», сухие, поросшие тальником участки тундры называли красивым словом «веретье», которым ныне пользуются и в других районах Сибири.