многим и многим, весьма неблагоприятным для этого обстоятельствам.
Достаточно напомнить, что по разным (одинаково неуважительным) причинам дважды в своей жизни он был вынужден оставлять летную работу и с немалым трудом доказывать свое право вновь вернуться к ней.
Особенно тяжело дался Гарнаеву второй из этих вынужденных перерывов, о котором мне уже доводилось писать.
В чью-то инициативную голову пришла идея «проверить» личный состав наших летчиков-испытателей: насколько, так сказать, надежны руки, которым доверены многомиллионные опытные и экспериментальные самолеты. Инициативная голова нашла себе влиятельных союзников, и проверка развернулась полным ходом. И не то, конечно, плохо, что такая проверка была затеяна, а то, как она проводилась.
К сожалению, основным ее критерием послужили не живые дела «проверяемых», а прежде всего их анкеты. Нет надобности перечислять номера всех анкетных пунктов, по которым шло разделение на «чистых» и «нечистых». Увы, последних в нашем коллективе оказалось числом поболее, чем первых, так что кадры испытателей были признаны недопустимо «засоренными». И, как нетрудно догадаться, среди преданных остракизму оказался и Гарнаев: на фоне завидной безупречности всех прочих пунктов анкеты пункт: «Привлекался ли ранее...» — выглядел у него существенно подпорченным.
У Гарнаева изъяли пропуск на аэродром. Только из-за ограды он мог видеть, как взлетают, уходят в зону испытаний, возвращаются, заходят на посадку те самые самолеты, теплые штурвалы которых всего несколько дней назад дрожали в его руках. Отрываться во второй раз от любимого дела оказалось едва ли не тяжелее, чем в первый. Хотелось закрыть глаза, скрыться, уехать прочь, не видеть всего, что приходится с кровью отдирать от своего сердца!
Но сердце сердцем, а слушать его биение без контроля со стороны разума и воли нельзя. Это Гарнаев понимал отлично. Понимал, а потому... принял предложенную ему должность заведующего институтским клубом.
Целый год ежедневно приходил он на службу в расположенное тут же, у самой ограды аэродрома, здание клуба. Составлял репертуар киносеансов, организовывал самодеятельность, следил за своевременным обновлением плакатов и лозунгов — словом, делал все, что положено добропорядочному завклубом. Делал аккуратно, старательно, я сказал бы даже — с душой, если бы его душа прочно не осталась по ту сторону ограды, на аэродроме (благо ей, как субстанции нематериальной, пропуска для этого не требовалось).
Это было, конечно, настоящее самоистязание. Но в конце концов оно себя оправдало. Прошла та смутная пора, и Гарнаева вернули за штурвал.
Правда, не сразу за штурвал.
В качестве своеобразной (мы сейчас увидим, что весьма своеобразной) ступени к этому Юрию Александровичу пришлось заняться испытаниями катапультируемых сидений.
Дело в том, что покинуть, в случае нужды, скоростные самолеты послевоенных образцов добрым, старым способом — перевалившись наружу через борт — стало невозможно. Этому препятствовал мощный поток встречного воздуха, который буквально вдавливал летчика обратно в кабину. Не почувствовав самому, трудно представить себе, насколько непреодолимо силен, хочется даже сказать — тверд воздушный поток.
Создавалось парадоксальное положение: парашют у летчика есть, но спастись на нем он не может.
Как всегда, на помощь пришла техника. Были разработаны конструкции специальных катапультируемых пилотских кресел, на которых можно было выстрелиться наружу, чтобы потом, отделившись в воздухе от кресла, раскрыть парашют и благополучно спуститься на землю.
Легко сказать — выстрелиться! Нет нужды доказывать, насколько, мягко выражаясь, сильны ощущения человека, применяющего такой способ спасения. Резкий удар снизу, грохот выстрела, пламя, дым, тут же второй, не намного менее сильный удар о встречный поток воздуха, кувыркание в свободном падении... Словом, до начала плавного спуска на парашюте летчику приходилось пройти через многое. И тем не менее другого, более деликатного способа спасения найти не удалось. В последующие годы стало ясно, что катапультирование себя решительно оправдало.
Но то — в последующие годы.
Поначалу же, после того как в один прекрасный летний день сорок седьмого года парашютист-испытатель Г. Кондрашев впервые в Советском Союзе катапультировался из летящего самолета, немедленно встал вопрос о комплектовании пусть небольшой, но все же целой группы испытателей катапультируемых сидений.
И Гарнаев попросился в эту группу. Попросился, как он сам потом рассказывал, прежде всего потому, что речь шла о работе — все равно какой — в воздухе. Да и по существу дело было достаточно интересное. А главное, были основания надеяться, что эти испытания откроют ему дорогу к штурвалу.
Итак, Гарнаев попросился — и его взяли.
Передо мной журнал прыжковых испытаний пятьдесят первого года. Едва ли не на каждой странице — фамилия Гарнаева.
Вот он прыгает — пока «обыкновенным» способом, без катапультирования — в скафандре, постепенно наращивая высоту. Восемьсот метров... Три тысячи... Шесть... Восемь...
Девятого мая — в День Победы, и мне хочется видеть в этом не одно лишь только случайное совпадение — он впервые катапультируется. Через пять дней — второе катапультирование. Теперь уже в скафандре. Еще через несколько дней — новое усложнение: катапультирование в скафандре с большой высоты. И, наконец, целая серия катапультирований из реактивного самолета: в скафандре, высотных и скоростных одновременно.
Последний из этой серии прыжков был сделан в июле, и в том же месяце фамилия Гарнаева вновь появляется на страницах журнала испытательных полетов в графе «Ведущий летчик». Появляется, чтобы больше не уходить с этих страниц в течение последующих шестнадцати лет.
Да, не только в полете требуется везение летчику. Оказывается, крупно не повезти может и на грешной земле... Впрочем, не следует думать, что в полетах Гарнаеву не встречались осложнения!
Нет пилота, профессиональная биография которого — особенно если он летал много, интенсивно, да еще по нестандартным заданиям, — прошла бы, что называется, без сучка, без задоринки. Так не бывает. Не было так и у Гарнаева.
Однажды он полетел по заданию, которое трудно было назвать иначе как ерундовым — особенно по сравнению с тем, что он неоднократно выполнял. Простая, надежная, тысячу раз проверенная машина. Элементарное, в сущности даже не стопроцентно-испытательное задание. И вот — надо же! Уже на земле, во время послепосадочного пробега, по-видимому из-за не согласованных с командиром корабля действий бортинженера, машина внезапно резко развернулась и уткнулась в снежный вал, тянувшийся параллельно посадочной полосе. Снова — в который уж раз! — подтвердилась старая истина, что «ерундовых» заданий в авиации не бывает. Каждый полет — это полет.
В результате — поломка. Пусть мелкая, но очень уж досадная — из тех, про которые говорят: «ни за что ни про что». К тому же эта поломка неожиданно вызвала мощный резонанс, пожалуй, непропорциональный мере содеянного.
Впрочем, я рассказываю об этом, в общем незначительном и едва ли не единственном в своем роде (так сказать, «не типичном») эпизоде летной биографии Гарнаева именно потому, что никогда так не проявляется характер человека, как в моменты, когда ему не повезло. Очень правильно заметил как-то писатель Леонид Зорин по поводу, весьма далекому от авиации (он комментировал исход матча на первенство мира по шахматам), что по тому, как человек одерживает победу, видно, что он может, а по тому, как воспринимает поражение, — чего он стоит. Не знаю уж, что чувствовал тогда Гарнаев в глубине души, — об этом можно только догадываться, мысленно ставя себя на его место, — но в реальном деле его реакция была вполне определенной: он стал еще напористее, еще злее в работе.
Распускаться этот человек себе не позволял — ни под ударами судьбы, ни под ее уколами (хотя, как показывает жизненный опыт, уколы зачастую воспринимаются нами куда болезненнее ударов!).
Один молодой летчик, недавно пришедший на испытательную работу и уже не заставший в нашем коллективе Гарнаева, спросил меня:
— Вот вы все рассказываете про Гарнаева, да и вообще про тех, кто погиб, одно хорошее. И я вам верю. Но не может же быть, чтобы у них не было недостатков, слабостей каких-то. Не святые же они, в конце концов, были!
Конечно, мой собеседник был прав.
И Гарнаев, и другие наши друзья и коллеги, которых мы так часто вспоминаем, не были святыми (я бы сказал: слава богу, не были святыми!). Каждому из них были присущи — одному в большей, другому в меньшей степени — те или иные обычные человеческие слабости. Но, я думаю, и это сближает их с нами не в меньшей степени, чем их человеческие и профессиональные достоинства.
Тот же Гариаев по многим чертам своего характера был человеком безусловно незаурядным (что справедливо отмечается каждым, кто писал о нем, начиная с автора этой книжки). Но одновременно он был — прошу читателей извинить меня за шаблонное газетное выражение — тем, что называют «типичным представителем» нашего летно-испытательного цеха. Я мог бы назвать имена не одного десятка наших коллег, таких же ярких, талантливых, умелых на земле и в воздухе, причем многие из них разделили с Гарнаевым не только его интересную, плотно наполненную событиями жизнь, но, к несчастью, и трагическую судьбу.
Гарнаева летчики воспринимали и продолжают воспринимать как очень своего.
Поэтому, наверное, он и остался так прочно в нашей памяти...
...Когда я думаю о жизни Гарнаева, невольно хочется ответить хотя бы самому себе на вопрос: что заставляло этого человека с таким упорством, сквозь все преграды и препятствия, преодолевая, казалось бы, самые неблагоприятные обстоятельства, рваться к летно-испытательной работе?
Да и не одного только Гарнаева — любой летчик-испытатель (не исключая и автора этих строк) на тривиальный вопрос о том, кем он хотел бы стать, если бы