И вот, в окружающей меня толпе я стал часто замечать одну молодую даму. Она обратила на себя мое внимание тем, что показалась мне очень знакомой, но за неимением времени я подробно ее не разглядывал.
Когда же раз случайно услышал ее голос, и она сказала по-русски бывшей с ней пожилой даме: «Держу пари, что это он!» – то это меня настолько заинтересовало, что я, кое-как освободившись от клиентов, прямо подошел к ней и по-русски спросил:
– Скажите пожалуйста, кто вы такая? Мне кажется, что я где-то когда-то вас видел!
– Я та, – ответила она, – которую вы когда-то так ненавидели, что от излучения вашей ненависти попадавшие в эту среду мухи дохли!
Если вы вспомните князя Любоведского, то, может быть, вспомните и ту несчастную, которую вы сопровождали из Константинополя в Россию.
Тут я сразу ее узнал, а также и бывшую с нею пожилую даму, которая была сестрой князя.
С этого дня я, пока они не уехали в Монте-Карло, каждый вечер проводил у них в отеле.
Через полтора года после этой встречи она, в сопровождении Скрыдлова, приехала в сборное место для одного нашего большого путешествия, и с тех пор она стала постоянным членом наших скитаний.
Чтобы дать хотя бы некоторую характеристику внутреннего мира Витвицкой – этой женщины, стоявшей уже на пороге, так сказать, «моральной-гибели» и впоследствии, только благодаря помощи случайно очутившихся на ее жизненном пути идейных людей, ставшей такой, которая, смело могу сказать, могла бы служить идеалом для всякой женщины – ограничусь здесь только тем, что расскажу об одной стороне ее многогранной жизни.
Она между прочим очень увлекалась наукой о музыке.
Насколько серьезно было отношение у нее к этой науке, очень хорошо может осветить наш разговор, имевший место во время одного нашего совместного путешествия.
Раз мы все проезжали по центру Туркестана и попали, благодаря соответствующей рекомендации, в один, не всем доступный, монастырь; прожив там три дня, мы отправились дальше.
Утром, когда мы выезжали из этого монастыря, на Витвицкой, как говорится, «не-было-лица»; рука ее была отчего-то на перевязи, и она долго не могла самостоятельно сесть на лошадь – я с одним товарищем должны были помочь ей в этом.
Когда весь наш караван тронулся, я верхом на лошади поехал рядом с Витвицкой немного позади всех.
Мне очень хотелось узнать, что с ней произошло, и я настойчиво расспрашивал ее об этом.
Я думал, что кто-нибудь из товарищей, может быть, озверел и осмелился чем-нибудь оскорбить ее как женщину – ее, ставшую для всех нас святою, и мне очень хотелось узнать, кто этот подлец, чтобы сейчас же, не слезая с лошади, без всяких разговоров, подстрелить его как куропатку.
На мои расспросы Витвицкая наконец ответила, что причина ее состояния, как она выразилась, – «проклятая-музыка», и спросила меня, помню ли я музыку позавчерашней ночи.
Я вспомнил, как мы все, сидя в монастыре в углу, чуть не рыдали от монотонной музыки, исполнявшейся во время одной церемонии монастырских братьев, и как, после долгого обмена мнений, никто из нас не мог объяснить, в чем тут было дело.
Немного погодя Витвицкая сама заговорила, и ее ответ на причину такого странного ее состояния вылился в длинный рассказ.
Не знаю, потому ли что природа, среди которой мы ехали, была в это утро неописуемо восхитительна, или была какая-нибудь другая причина, но то, что она мне откровенно рассказала в это утро, я и теперь помню почти дословно, несмотря на то что с тех пор прошло так много лет, и каждое ее слово так сильно запечатлелось в моем мозгу, что мне кажется, что я и сейчас слышу ее.
Она начала так:
– Не помню, трогало ли меня внутренно что-то в музыке, когда я была совсем молодой, но я очень хорошо помню, как я рассуждала о ней тогда.
Мне, как всякому человеку, не хотелось казаться неумной, и я, одобряя или критикуя музыку, рассуждала о ней только умом. Даже в том случае, когда услышанная мною музыка была для меня совершенно безразличной, я, если меня спрашивали о ней, высказывалась за или против, смотря по обстоятельствам.
Иногда, если многие восхищались ею, я говорила против нее, употребляя все те научные слова, которые я знала, чтобы люди думали, что я не какая-нибудь, а образованная, и могу разбираться во всем.
Иногда же осуждала ее в унисон с другими, потому что думала, что раз другие критикуют, то, значит, наверное в ней есть что-нибудь такое, чего я не знаю, но за что ее надо критиковать.
Если же одобряла, то потому что предполагала, что специалист, какой бы он ни был, но занимавшийся всю жизнь этим делом, не стал бы выпускать в свет свое произведение, если бы оно этого не заслуживало. Словом, говорила ли я за или против – я была всегда, как сама с собой, так и с другими, неискренней и никаких угрызений совести при этом не испытывала.
Впоследствии, когда я попала под крылышко доброй старушки, сестры князя Любоведского, она, между прочим, уговорила меня учиться играть на рояле: «Всякая порядочная и интеллигентная женщина, – говорила она, – должна уметь играть на этом инструменте».
Чтобы угодить этой доброй старушке, я вполне отдалась изучению игры на рояле и, действительно, через полгода играла уже так, что меня пригласили даже участвовать в одном благотворительном концерте, и все присутствующие на нем наши знакомые начали меня всячески восхвалять и удивляться моему «таланту».
Раз, после моей игры, подсела ко мне моя милая старушка и очень торжественно и серьезно начала говорить о том, что раз Богом дан мне такой талант, то было бы большим грехом пренебрегать им и не дать расцвести в полной мере. При этом она добавила, что уж если заниматься музыкой, то следует действительно быть образованным по этой части, а не только играть, как всякая Мария Ивановна, а потому, по ее мнению, надо прежде всего изучать теорию музыки и, если будет нужно, то даже держать где следует экзамен.
С этого дня она начала выписывать для меня всякие книги по музыке и даже сама ездила в Москву покупать их, и скоро вдоль стен моей рабочей комнаты стояли громадные шкафы, битком набитые всякими музыкальными изданиями.
Я тогда с большим рвением отдалась изучению теории музыки, не только потому что хотела угодить старушке, но и потому что сама лично сильно увлеклась этим делом, так как интерес к законам музыки во мне все более и более возрастал. Имевшиеся у меня книги ничего, однако, дать мне не могли, так как в них совсем не говорилось ни о том, что такое музыка, ни о том, в чем состоят ее законы, а лишь на разный лад повторялись указания по истории музыки, вроде: что у нас октава имеет семь нот, а у древних китайцев их было всего пять; что арфа древних египтян носила название «тебуни», а флейта – «мем»; что мелодии древних греков строились на основе различных ладов, как то: ионийском, фригийском, дорийском и многих других; что в девятом веке в музыке появилось «многоголосие», действовавшее вначале столь какофонически, что был даже случай преждевременного разрешения от бремени роженицы, внезапно услышавшей в церкви рев органа, заигравшего эту музыку; что в одиннадцатом веке некий монах Гвидо Аретинский изобрел «сольмизацию» и т. д., и т. д. Главным же образом писалось о том, какие знаменитые люди занимались музыкой и как они стали известными; писалось даже о том, какой галстук и какие очки носил такой-то знаменитый музыкальный автор, но что такое музыка в самом своем существе и какое она имеет действие на психику людей – об этом нигде ничего не говорилось.
Прошел целый год в штудировании мною этой так называемой «теории-музыки». Я прочла почти все свои книги и, в конце концов, окончательно убедилась, что литература мне ничего не даст, но так как интерес мой к музыке не прекращался, то я, бросив всякое чтение, углубилась в собственные мысли.
Раз как-то от скуки я взяла из библиотеки князя одну книгу под названием «Мир-вибраций», которая дала моим мыслям о музыке определенное направление. Автор этой книги вовсе не был музыкант, и по всему было видно, что он и не интересовался музыкой – он был инженер-математик. В одном месте своей книги он упомянул о музыке только как для примера объяснения вибраций. Он писал, что звуки музыки, имеющие известные вибрации, наверно действуют на имеющиеся тоже в человеке вибрации, и потому-то человеку и нравится или не нравится та или другая музыка. Это я сразу поняла и с предположениями инженера вполне согласилась.
Мои мысли в этот период всецело были поглощены этими интересами, и даже когда я разговаривала с сестрой князя, я всегда старалась переводить разговор на музыку, благодаря чему и старушка постепенно стала интересоваться значением ее, и мы уже вместе или рассуждали о ней, или делали опыты.
Сестра князя даже купила специально для этих опытов несколько кошек и собак и еще некоторых других животных.
Мы стали также призывать к себе для опытов кого-нибудь из нашей прислуги, поили их чаем и часами играли для них на рояле.
Первое время наши опыты были безрезультатны; но раз, когда у нас были в гостях человек пять нашей прислуги и десять человек мужиков из бывшей собственной деревни князя, половина из них заснула от исполнения на рояле сочиненного мною вальса.
Мы этот опыт повторили несколько раз, и с каждым разом число засыпавших все увеличивалось. Хотя я со старушкой сочиняла, по всевозможным принципам, и другую музыку для иных воздействий на людей, но кроме усыпления гостей мы ничего не добились.
В конце концов, я от работы и постоянных дум о музыке так утомилась и исхудала, что когда старушка раз внимательно посмотрела на меня, она испугалась и, по предложению одной знакомой, заторопилась увезти меня в заграницу.
Мы поехали в Италию, и там я, развлекаясь другими впечатлениями, постепенно стала приходить в себя. Только через пять лет, когда я с вами предприняла наше памиро-афганское путешествие и увидела опыты братьев Монопсихов, я опять стала думать о действии музыки, но все-таки уже не с таким увлечением, как вначале.