Время для сбыта их было очень подходящее: был Великий Пост, а как известно, в этих местах на праздниках Пасхи жители любят украшать свои квартиры и стол цветами, к тому же в этом году еврейская Пасха почти совпадала с Пасхой христианской, а население Новой и отчасти Старой Бухары преимущественно состояло из лиц этих двух религий. Вот почему спрос на искусственные цветы был особенно большой, и мне приходилось почти день и ночь не шутя корпеть над работой. Я только изредка оставлял ее, чтобы съездить кое-куда повидаться со своими приятелями-дервишами, да иногда, когда очень уставал, ходил по вечерам для отдыха в находившийся недалеко ресторан играть на биллиарде; в молодости я очень любил эту игру и был по этой части большим мастером.
Раз, в Страстной Четверг вечером, когда я после окончания работы пошел поиграть на биллиарде, я вдруг во время игры услышал шум и крики в соседней комнате.
Бросив свой кий, я побежал туда и увидел, что какие-то люди вчетвером бьют одного.
Совершенно не зная ни этих людей, ни в чем дело, я бросился на защиту того, которого били. В молодости я очень увлекался японским «джиу-джитсу» и хивинским «фислизлу», и потому всегда был рад случаю, где можно было приложить в этой области свои познания.
Так и тут, ради спорта я горячо вмешался в драку, и вдвоем с моим незнакомцем мы здорово «всыпали» нашим противникам, и они очень скоро принуждены были ретироваться.
В то время Новая Бухара представляла собою еще совершенно новый город.
Население состояло из случайных элементов, среди которых было много ссыльных людей из России, живших под надзором полиции, как там называлось тогда, «по-волчьим-билетам».
Это была пестрая смесь «бывших», а иногда и «будущих» людей всех национальностей.
Тут были и отбывшие сроки своих наказаний осужденные по уголовным делам, было много так называемых «политических-ссыльных», высланных сюда как по суду, так и в «административном-порядке», широко применявшемся прежней Россией.
Вся обстановка и условия жизни этих ссыльных были до того безотрадны, что все они без исключения постепенно делались пьяницами, и в эту общую, так сказать, «линию» очень легко и естественно попадали даже те, кто раньше никогда не пил и не имел наследственного предрасположения.
Компания, в драку которой я вмешался, была именно такой публикой.
После боя я хотел проводить своего соратника до его дома, боясь, что одному ему в дороге может прийтись несладко, но оказалось, что он жил там же, где и остальные четверо, в так называемых «ремонтных-вагонах» на железнодорожном пути.
Ввиду наступившей ночи ничего не оставалось делать, как только предложить ему пойти ко мне, на что он и согласился.
Мой новый знакомый – это и был Соловьев – оказался еще молодым человеком, но видно было, что он уже спивался.
В драке ему все же сильно досталось: лицо было в ссадинах и под глазом большой синяк. На следующее утро его глаз почти совершенно заплыл, и я его уговорил не уходить, а побыть у меня, пока его глазу не станет лучше, тем более что работа его, из-за предстоящей Пасхи, еще вчера закончилась.
В течение дня он куда-то уходил, но ночевать опять вернулся ко мне.
На следующий день, в Страстную Субботу, я был почти весь день в разгоне; надо было сдавать заказанные к празднику цветы. Освободившись только к вечеру, я, так как у меня не было никаких знакомых христиан и некуда было пойти разговляться, купил кулич, пасху, крашеных яиц и все прочее, что полагается для разговенья, а также бутылочку водки и принес все домой.
Соловьева дома я не застал и потому, помывшись и почистившись (переодеться было не во что), один отправился на ночную церковную службу.
Вернувшись домой, я застал Соловьева уже спящим. Не желая его тревожить, я, так как в моей комнате не имелось стола, тихонько принес со двора большой пустой ящик и, покрыв его чистой простыней, поставил все принесенное мною для разговенья и только тогда разбудил Соловьева.
Он был очень удивлен всему увиденному, но охотно согласился принять участие в торжественной трапезе, встал, и мы с ним уселись за «стол», он – на моих книгах, а я – на опрокинутом ведре.
Первым долгом я налил ему и себе по рюмке водки, но к моему удивлению он, поблагодарив меня, отказался пить.
Я выпил один, а Соловьев сразу приступил к еде.
Присутствовавший при таком торжестве Филос получил двойную свою порцию, а именно две бараньих головы.
Мы молча сидели и ели. И для меня, и для Соловьева Пасха была не радостной.
Я, представляя себе знакомую картину семейного праздника, стал думать о своих близких, которые были далеко от меня.
Соловьев тоже о чем-то задумался, и мы молча сидели довольно долго.
Вдруг Соловьев, как бы про себя, произнес:
– Помоги мне, Господи, во имя сегодняшней ночи, смочь больше не пить этой отравы, которая довела меня до такой жизни! – И замолчал, а потом, с жестом безотрадности, с досадой воскликнул: – Э-эх! – и начал рассказывать про свою жизнь.
Не знаю, что подействовало на него: то ли что это была Пасха, связанная у него с далекими, дорогими воспоминаниями того времени, когда он был человеком, или вид стола, заботливо устроенного мною, и это неожиданное для него разговенье, или то и другое вместе – но он тут, как говорится, «выложил-передо-мною-всю-свою-душу».
Оказалось, Соловьев был раньше почтово-телеграфным чиновником, но стал им совершенно случайно.
Он происходил из самарской купеческой семьи.
У отца было большое мукомольное дело.
Мать его была из обедневшей дворянской семьи, с институтским образованием, и воспитание ею детей состояло исключительно в обучении манерам и правилам обхождения; только этим дети и начинялись.
Отец же дома почти не бывал, пропадая на своих мельницах и в лабазах; и кроме того, страдая запоем, он несколько раз в году регулярно на несколько недель запивал.
В трезвом же состоянии он был, по выражению Соловьева, «самодур».
Родители Соловьева, живя каждый своей жизнью и своими интересами, только, как говорится, «терпели-друг-друга».
У Соловьева был еще младший брат; оба они учились в гимназии.
Родители даже как бы поделили и детей: старший сын был любимцем матери, младший – отца, и на этой почве между ними постоянно происходили сцены.
К старшему сыну отец не обращался иначе как с насмешкой, и между ними постепенно установилась какая-то неприязнь.
Мать, получая от мужа деньги на расходы, давала Соловьеву ежемесячно определенную сумму; но с летами его аппетиты увеличились, главным же образом на ухаживание за девицами денег не хватало, и однажды он стащил у матери браслет и продал его, чтобы сделать какие-то подношения.
Мать, узнав про кражу, скрыла от отца, но такие кражи стали повторяться, и однажды отец, узнав об этом, выгнал Соловьева с большим скандалом из дому, хотя потом, по заступничеству родственников и матери, простил его.
Соловьев был в пятом классе гимназии, когда в Самаре проездом остановился какой-то цирк и одна наездница, по имени «Верка», совсем окрутила его.
Когда цирк уехал в Царицын, Соловьев, присвоив себе обманным образом деньги матери, поехал туда же.
В это время он уже стал попивать.
В Царицыне, узнав что его «Верка» связалась с каким-то жандармским ротмистром, Соловьев с горя запил, стал завсегдатаем портовых кабаков, и у него появилось много подобных ему товарищей.
Кончилось все это тем, что в один прекрасный день его, пьяного, совершенно обобрали, и он очутился в чужом городе без копейки, не смея дать знать о себе родителям.
Постепенно продавая свои вещи и платье, он наконец принужден был и последнее, оставшееся на нем, променять на какие-то лохмотья, и таким образом превратился в оборванца в полном смысле этого слова.
Голод заставил его поступить на какой-то рыбный промысел, и, переходя с одного промысла на другой, он в конце концов, в компании таких же оборванцев, очутился в городе Баку.
Тут судьба ему немного улыбнулась: кто-то одел его и ему удалось поступить в телефонисты в районе Балахны.
Невзгоды недавнего прошлого заставили его одуматься: он начал работать.
Однажды он встретил кого-то из самарских, который, узнав чей он, т. е. из какой семьи, решил поддержать его и помог ему устроиться получше.
Так как у Соловьева было пятиклассное образование, то его приняли так называемым «кандидатом» на почтово-телеграфного чиновника в Баку, но первые месяцы ему, как кандидату на должность, пришлось служить без жалованья.
Получив классную должность в Шуше, он переехал туда и, продолжая служить уже чиновником, благодаря удерживанию себя от всего, оделся и даже скопил небольшую сумму денег.
Когда ему пошел двадцать первый год, он получил от воинского начальника повестку о предстоящем призыве на военную службу.
Для этого ему предстояло поехать на родину. Приехав в Самару, он остановился в гостинице и написал матери.
Мать, получавшая еще раньше письма от него, была рада, что сын по-видимому образумился, и сумела добиться для него прощения от отца.
Соловьев опять был принят в дом, и отец, видя, что сын «взялся-за-ум», был доволен, что все, хотя бы таким образом, окончилось, и стал относиться к нему по-хорошему.
На призыве Соловьев вытянул жребий служить и, будучи почтово-телеграфным чиновником, должен был несколько месяцев ожидать своего назначения, так как он имел профессию телеграфиста, а таких новобранцев назначает на открывающиеся вакансии Главное Военное Управление.
Таким образом он прожил с родителями еще три-четыре месяца, а после отправился к месту своего назначения, а именно в железнодорожный батальон, обслуживавший Закаспийскую железную дорогу, которая тогда была еще военной.
Приехав на место и отбыв во второй роте несколько недель обязательной службы рядовым в строю, он был назначен на так называемую «Кушкинскую-линию», но вскоре заболел желтухой и был определен в госпиталь в Мерве, где стояла его рота.