Как теперь братья говорят, у меня было заражение крови, но теперь опасность миновала и я чувствую себя хорошо.
Но довольно обо мне. Ничего… скоро поправлюсь. Расскажи скорее, как ты попал сюда, каким чудом?!.
Я вкратце рассказал о моей жизни за последние два года, в течение которых мы с ним не виделись, о случайных, за это время, встречах, о моей дружбе с дервишем Богаэдином и о последовавших за этим происшествиях, и как я наконец очутился здесь.
А потом спросил его, почему он так внезапно исчез из виду и почему за все это время ни разу от него не было никаких известий, и он заставил меня мучиться неизвестностью и под конец постепенно, с горечью в сердце примириться с мыслью о потере его навсегда. При этом рассказал ему, какие я заказывал по нем, не жалея денег, панихиды, не веря вполне в их действительность, но на всякий случай, авось это ему может пригодиться.
На заданный мною под конец вопрос, как он сам сюда попал, князь рассказал следующее:
– Еще тогда, когда мы в последний раз встретились в Константинополе, во мне начиналось какое-то внутреннее томление, нечто вроде хандры.
По дороге на Цейлон и в последующие затем полтора года эта, так сказать, «внутренняя-хандра» постепенно во мне вылилась, как бы сказать, в «беспросветное-разочарование», вследствие чего внутри меня образовалась какая-то пустота и оборвались все интересы, связывавшие меня с жизнью.
Когда я приехал на Цейлон, то там вскоре познакомился с известным буддийским монахом А., и результатом частых взаимно-искренних разговоров и было то, что я с ним организовал путешествие вверх по течению Ганга с особой всепредусматривающей программой и с детально разработанным маршрутом, в надежде на этот раз наконец выяснить те вопросы, которые, как оказалось, одинаково со мною волновали и его.
Для меня лично это предприятие являлось как бы последней соломинкой, за которую я хватался и на которую еще надеялся, и потому, когда и это путешествие оказалось для меня «погоней-за-миражом», у меня все внутри окончательно умерло, и мне не хотелось ничего больше предпринимать.
После этой экспедиции я случайно вновь попал в Кабул, где вполне отдался восточной лени, живя без каких бы то ни было целей и интересов, автоматически сталкиваясь со старыми знакомыми и с новыми людьми.
Между прочим, я часто бывал у моего старого приятеля Ага-Хана.
В доме такого богатого приключениями хозяина, как он, можно было кое-как коротать скучную кабульскую жизнь.
Раз, придя к нему, я в числе других гостей застал у него сидящим на самом почетном месте старика-тамила в совсем не соответствующей для дома Ага-Хана одежде.
После приветствия Хан, видя некоторое мое недоумение, наспех шепнул мне, что этот почтенный старик – его большой приятель-чудак, которому он многим обязан, и даже раз спасением жизни, и что старик живет где-то на севере и иногда приезжает сюда, не то навещать близких, не то по каким-то другим делам, и всегда, когда бывает здесь, заходит к нему, чему он, Ага-Хан, всегда несказанно рад, так как лучшего человека он в жизни еще не встречал, и посоветовал мне с ним поговорить, при этом прибавил, что если я буду с ним говорить, то говорить бы громко, так как он плохо слышит.
Прерванный моим приходом разговор опять возобновился.
Говорили о лошадях; старик тоже принимал участие в общем разговоре, и было видно, что он большой знаток лошадей и когда-то был любителем их.
Потом разговор перешел на политику; говорили о соседях – России и Англии, и когда заговорили о России, то Ага-Хан, указывая на меня, шутя сказал:
– Пожалуйста, ничего плохого о русских не говорите, чтобы случайно не обидеть нашего русского гостя…
Хотя это было сказано в шутку, но мне было ясно желание Хана предупредить этим неизбежное осуждение русских; в это время там среди них была массовая ненависть к русским и англичанам.
Потом общий разговор утих, и стали беседовать между собой отдельными группами.
Я стал говорить со стариком, который становился для меня все больше и больше симпатичным. Он говорил со мною на местном языке и спрашивал, откуда я и давно ли здесь.
Вдруг он заговорил, хотя и с большим акцентом, но на совершенно правильном русском языке, объяснив, что он бывал в России, даже в Москве и Санкт-Петербурге, и кроме того, долго жил в Бухаре, где встречался с русскими, почему он и знает русский язык, и прибавил, что он очень рад случаю говорить по-русски, так как за отсутствием практики начал уже забывать этот язык.
Потом он, между прочим, по-русски же сказал, что если мне приятно и если я желаю иметь практику родного языка, то мы можем отсюда выйти вместе и, если я хочу уважить его, старика, пойти вместе с ним посидеть немного в чайхане и там поговорить.
Он объяснил, что сидеть в кофейных и чайных – это его установившаяся с малолетства привычка и слабость, и теперь он, когда попадает в города, не может не позволить себе удовольствия в свободное время посидеть в чайных, потому что нигде так хорошо не думается, как там, несмотря на шум и гвалт, и добавил:
– Наверно, этот самый шум и гвалт и являются даже причиной того, что там так хорошо думается.
Я с величайшим удовольствием согласился пойти с ним, и конечно не из-за практики в русском языке, а из-за чего – и сам не знаю, как объяснить.
Уже сам старик, я к этому человеку стал чувствовать то, что чувствовал бы внук к любимому, дорогому дедушке.
Вскоре все стали расходиться; ушли и мы со стариком, разговаривая по дороге о том о сем.
Придя в чайную, мы сели в сторонку на открытой террасе, и нам подали бухарский зеленый чай. По тому вниманию и заботам, которые оказывали старику в чайхане, было видно, как его здесь знали и уважали.
Старик повел разговор о таджиках, но после первой чашки чая вдруг прервал разговор и сказал:
– Все это пустяки, о чем мы говорим, дело не в этом, – и посмотрев на меня пристально, немедленно отвел глаза в сторону и замолчал.
То, что он так неожиданно оборвал разговор, и слова, которыми он закончил его, а также и этот пристальный взгляд – все это показалось мне странным, и я подумал: «Бедный он! Наверное, от старости у него уже начало появляться ослабление сознания и он уже заговаривается!» – и мне стало до боли жаль этого симпатичного старика.
Это чувство жалости понемногу начало переходить на меня самого; я подумал, что вот и я скоро начну заговариваться и в один недалекий день я не смогу тоже управлять своими мыслями и т. п.
Я так отдался этим своим тяжелым и быстротечным мыслям, что даже забыл о старике.
Вдруг я опять услышал его голос. Сказанные им на этот раз слова моментально вышибли из меня мои грустные мысли и вывели меня из моего состояния; жалость сменилась таким удивлением, какого, кажется, я в жизни еще не испытывал.
– Эй, Гого, Гого! Сорок пять лет ты работал, мучился, трудился без перерыва и ни разу не решился и не сумел так работать, что бы хоть на несколько месяцев желание твоего ума стало желанием сердца; а если бы тогда ты сумел этого достигнуть, то теперь, в старости, ты не был бы в таком одиночестве, в каком находишься.
Произнесенное им вначале восклицание «Гого» заставило меня вздрогнуть от изумления.
Каким образом этот индус, который видит меня в первый раз здесь, где-то в Центральной Азии, называет меня тем именем, которым меня называли только в моем детстве, шестьдесят лет назад, да и то только мать и няня, и которого с тех пор никто никогда не повторял?
Ты представляешь себе мое удивление!
Я моментально вспомнил раз приходившего ко мне в Москве после смерти моей жены старика, тогда, когда я еще был молодым человеком.
Я подумал: «Не тот же ли это таинственный старик? Но нет – во-первых, тот был высокого роста и не походил на этого, а во-вторых, того, наверное, давно уже нет в живых, так как с тех пор прошло сорок лет, а он тогда уже был совсем старик».
Я не мог найти никакого объяснения такого очевидного знания этим стариком не только меня, но и моего внутреннего, одному мне известного состояния.
Пока внутри меня протекали разные подобные мысли, старик сидел, глубоко задумавшись, и он даже вздрогнул, когда я, наконец набравшись сил, воскликнул:
– Да кто же вы такой, что знаете меня так хорошо?
– Не все ли тебе равно сейчас, кто я такой и что из себя представляю? Неужели в тебе до сих пор живет то любопытство, которое было одной из главных причин безрезультатности трудов всей твоей жизни? И неужели оно все еще настолько сильно, что даже в эту минуту ты готов отдаться всем своим существом анализу этого факта, узнания мной твоей личности, только для того, чтобы объяснить себе, кто я и почему я тебя узнал?
Укор старика пришелся по моему самому больному месту.
– Да, отец, ты прав, – сказал я. – Действительно, не все ли мне равно, что делается и как происходят факты вне меня. Мало ли я уже знаю действительных чудес, а какой толк мне от всего этого?!
Я только знаю, что во мне сейчас пусто, и хорошо знаю, что могло бы быть не пусто, если бы, как ты сказал, не мой внутренний враг и если бы я тратил время не на любопытство относительно вне меня происходящего, а на борьбу с этим врагом.
Да!.. Теперь уже слишком поздно! Все вне меня происходящее теперь должно быть для меня безразличным. И потому я и знать не хочу того, о чем я тебя спрашивал, и не хочу больше беспокоить тебя. Искренно прошу простить меня за то огорчение, которое ты испытал из-за меня за эти несколько минут.
После этого мы долго сидели, каждый занятый своими мыслями.
Наконец он прервал молчание, сказав:
– Нет, может быть еще и не поздно. Если ты всем своим существом чувствуешь, что в тебе действительно уже пусто, то советую попробовать еще раз.
Если ты вполне ясно чувствуешь и не сомневаясь сознаешь, что все, к чему ты до сих пор стремился, – только мираж, и согласишься на одно условие, то я попытаюсь помочь тебе.
А условие это заключается в том, чтобы сознательно умереть для той жизни, которую ты имел до сих пор, т. е. сразу прервать все автоматически установившиеся обыкновения твоей внешней жизни и отправиться туда, куда я тебе укажу.