Встречи в зале ожидания. Воспоминания о Булате — страница 27 из 56

Так наши личные контакты, продолжавшиеся около 40 лет, были прерваны его безвременной смертью. Я постарался рассказать то, что запомнил.

Валентин ОскоцкийО ПЕРВОЙ ЛЮБВИ, И НЕ ТОЛЬКО О НЕЙ[15]

Так получилось, что в день, когда Москва прощалась с Булатом Окуджавой, я был в Варшаве. С утра до вечера множество встреч, и ни одной, где бы не всплывало его имя, где бы не вспоминали, что сегодня его хоронят, где бы не появилась общая скорбь. Невольно подумалось: хорошо, что накануне, за пару часов до отъезда, я успел написать несколько прощальных слов в газету «Российские вести». И включил в них польский мотив, сославшись на журналистские свидетельства Анны Жебровской. Русистка-филолог, доктор наук, ныне корреспондент в России «Газеты выборчей». В тот день она защитила на факультете журналистики МГУ диссертацию об авторской песне, где отдельную главу посвятила Булату Окуджаве. Тогда же в Варшаве вышла ее книга бесед с мастерами русской культуры. Была в ней и беседа с Булатом Окуджавой. В ней он назвал Польшу своей первой любовью. Сказал так, не разъясняя, почему первая. Но я помнил, как он говорил и писал раньше: Польша – страна его первой поездки за границу. Первая зарубежная страна, где он вышел на эстраду. Первая страна, где выпустили долгоиграющую пластинку его песен. Все основания для первой любви!

Это неизменно теплое чувство к стране полнозвучно выражено в стихотворении «Шестидесятники Варшавы». Приведу его предпоследнее четверостишие – оно духовная мечта нашего общего «шестидесятничества».

Конечно, время всё итожит:

и боль утрат, и жар забот,

и стало въявь, что быть не может

чудес – а только кровь и пот.

Стихотворение датировано 1987 годом, но впервые напечатано в 1995-м, в № 12 газеты Союза писателей Москвы «Литературные вести», где была дана подборка не публиковавшихся ранее стихов поэта. Булат сам составил ее и предложил мне. К слову: он был членом редколлегии нашей газеты с первого ее номера и до последнего при его жизни. Каждый читал внимательно и требовательно, оценивал по существу, давал советы, высказывал замечания, подчас критические. Не выносил длинных, на полосу, статей, ратовал за материалы малоформатные. Коротко говоря, живо, неформально интересовался, что и как печатается. И кого печатаем…

Впервые наши пути пересеклись еще в «Литературной газете», когда ее главным редактором был Сергей Сергеевич Смирнов. Он пригласил Булата заведовать отделом поэзии.

Воспоминание той давней поры.

Бригада «литгазетчиков» выехала в Харьков агитировать за подписку. Было это в год хрущевского повышения цен и залитой кровью демонстрации протеста в Новочеркасске. В Харькове тоже перебои с продуктами. Опекавшие нас идеологи из горкома партии советовали питаться не в гостиничном ресторане, где шаром покати, а в обкомовской столовой. И бдительно предупредили: возможны нежелательные, провокационные инциденты.

Выступаем на телевидении, в университете, в научно-исследовательском институте, а в обеденный перерыв – в цехе Харьковского тракторного. В нашей бригаде покойные Юлия Друнина, Виктор Гончаров, еще один поэт, которого не хочу называть. Прохладно встреченный, решил, наверное, взять реванш публицистикой. И обратился к рабочим с такой речью: в жизни случаются разные трудности, но их надо героически преодолевать, давайте вместе перенесем и эти временные нехватки продовольствия. Началось нечто невообразимое – ропот, гул, шум. Особенно наседала женщина, по виду разнорабочая. Преодолевать хочешь? Так иди и преодолевай в очереди в магазин, постой с наше. Ты масло в Москве ешь, а у нас в Харькове дети его не видят… Не знаю, чем бы кончился разгоравшийся скандал, но его унял Булат, которого спешно выпустили не последним, как обычно, а следующим. Гитара в его руках удивила, но успокоила не сразу: гвалт стихал понемногу. Он начал так, как любил тогда начинать: я не композитор, не певец, я поэт, но некоторые стихи у меня сами ложатся на мелодию и я их напеваю. Заинтересовал. В цехе стало еще тише. Спел, как мы теперь их называем, ранние – «Неистов и упрям», «До свидания, мальчики», «Король». «Ленька Королев» особенно лег на душу. Тишина полная. Когда кончил, та женщина, что выкрикивала громче всех, подошла к нам. Не взглянув на сконфуженного поэта, обратилась к Булату: «А ты молодец. О тех, кто погиб, надо петь. Их надо помнить».

Эпизод, деталь, но памятные. И поучительные. Не некие столичные снобы, как изощрялись погромщики, клеймя песни Булата, звучавшие всё шире и шире, а самый что ни на есть «простой народ», которому они якобы чужды изначально, понял и принял поэта сразу – с первой встречи, по первому впечатлению…

Частые и тесные контакты с Булатом были у меня в конце 60-х, когда, заведуя отделом прозы в журнале «Дружба народов», я был одним из первых читателей романа «Бедный Авросимов» еще в авторской рукописи. Любопытный штрих: после журнальной публикации романа в редакции по традиции собрали небольшое застолье. Окуджава произнес тост:

– Если случится вдруг так, что мы друг о друге услышим что-нибудь самое-самое плохое и даже прочитаем об этом, то постараемся хотя бы с третьего по крайней мере раза не поверить.

По самонадеянному неразумию и наивному максимализму я запротестовал:

– Почему с третьего, а не с первого? Разве по первому разу дозволяется дезинформировать?

– Нет, достаточно третьего…

Эпизод относится к тому времени, когда в парткомах-райкомах вовсю раскручивалось персональное дело Булата Окуджавы. Оно завершилось выговором, но поначалу шло к исключению из партии. Этим и был вызван тост с не разгаданным, не понятым мною подтекстом.

С той же «персоналкой» связана еще одна история, забавная, но примечательная. Булат в ней не участвовал, но был, так сказать, ее заглавным героем.

1972 год. Дни советской литературы в Тюменской области. Я полетел туда потому, что хотелось побывать на Крайнем Севере. Напросился в группу, которую снарядили за Полярный круг, в Салехард. После многочисленных, по нескольку раз в день литературных вечеров, встреч, выступлений – прощальный ужин в салехардском ресторане. Нас сопровождают две горкомовские дамы. Одна – секретарь по идеологии, вторая – зав. отделом пропаганды. Наша писательская компания достаточно разношерстна. Был в ней и поэт из Донбасса Виктор Викторович Соколов. Не знаю, жив ли он сейчас. Фамилии его я с тех пор нигде не встречал, книг не видел, да, признаться, и не искал их. Мне с лихвой достало первой строки стихотворения, которое он ритуально читал изо дня в день: «Надым, Надым, комариный дым». Так вот: идет пиршество. Обильное. Стол ломится от красной икры в глубоких тарелках с воткнутыми столовыми ложками и дорогой редкостной рыбы – сырой (строганина), вареной, жареной, копченой. Ешь – не хочу. На сцене оркестр – трое ребят. Объявляют: «Дорогие друзья! Исполняем для вас песню Булата Окуджавы „Вы слышите, грохочут сапоги“. В. В., до того молча налегавший на икру, испуганно встрепенулся и истошно завопил на весь зал:

– Нельзя Окуджаву! Отставить Окуджаву!! Провокация!!

Тут же к нему кидаются горкомовские дамы: дорогой Виктор Викторович, в чем дело? Он им шепчет что-то на ухо, догадываюсь, что именно. Дамы к оркестру: прекратить! Растерянные ребята умолкают. Далее действо раздваивается на сцены за столом и сцены в оркестре. Марк Соболь за столом, громко, с вызовом:

– Позвольте, а почему прекратили Окуджаву?

Дамы дуэтом:

– Марк Андреевич, не волнуйтесь! Окуджаву прекратили по вашей просьбе, по просьбе гостей.

– Но я этого не просил! Что же у вас получается? Сейчас вы Окуджаву прекратили, завтра меня прекратите… Возвращаюсь в Москву… немедленно… сейчас же… не могу оставаться… не хочу…

Сцена в оркестре: Илья Фоняков и покойный поэт Илья Мозолин поднимаются к ребятам, о чем-то шушукаются, и те объявляют:

– Дорогие друзья! Так как Окуджава оказался запрещенным поэтом, мы для вас исполним песни Владимира Высоцкого.

Марк Соболь не унимается:

– Я не просил Высоцкого, я требую Окуджаву…

Новое объявление оркестрантов:

– Дорогие гости! Тех, кто хочет хором спеть «Последний троллейбус», просим подойти к нам.

Поднялись почти все, включая Марка Соболя, но исключая В. В., а также ни слова не проронившего руководителя нашей группы и еще двух-трех человек. Пели с энтузиазмом, заглушая робкий – мы прилетели и улетим, а ребятам с дамами оставаться, – но внятный аккомпанемент оркестра. Даже я шевелил губами, хотя, обладая неплохой памятью на любые стихотворные и песенные тексты, напрочь лишен музыкального слуха.

Утром, перед отлетом как раз в Надым, где комариный дым, встречаемся за завтраком. К столику, где сидит В. В., не подошел никто. Бойкот стихийный (ей-богу, не сговаривались), но единодушный. Так он и доедал икру в одиночестве. Под конец завтрака глухо, глядя в потолок:

– Но я же имею право на свое мнение…

Марк Соболь, громко, но тоже в пространство:

– Мнение имей, но зачем горкому докладывать?

В Москве пересказал эту сцену Булату. Он весело смеялся, даже в лицах кого-то пытался представить. Получилось выразительно, почти как въяве…


Теперь о более серьезном. Как воспринимался Булат Окуджава не на примитивном горкомовском уровне, а, увы, и в нашей литературной, профессиональной среде.

Когда в «Дружбе народов» был напечатан «Бедный Авросимов», Владимир Бушин, тогдашний член редколлегии, обрушился на меня как на пособника идейной ошибки, допущенной журналом. Как я потом догадался, для него это была разведка боем.

– Почему же, – спрашиваю его, – я только сейчас, на летучке, впервые слышу о вашем особом мнении? Почему вы его не высказывали раньше, до публикации романа, при его обсуждении? Чего выжидали?

– Потому что вы меня к себе в отдел не пригласили, не предложили мне прочесть рукопись, лишили меня возможности ознакомиться с романом заранее. По существу утаили роман…