– Нельзя здесь окапываться! – закричал Воронцов. – Петров! Давай – вперед! Прикройся пулеметом и – вперед!
Он увидел мешковатую фигуру лейтенанта в огромном балахонистом маскхалате и услышал его мат. Солдаты начали вставать и продвигаться вперед, к лесу. До опушки оставалось метров двести, и она молчала. Если сейчас ударят оттуда, если немцы успели оборудовать там хотя бы одну огневую и теперь выжидают необходимого сокращения дистанции, то тогда первый взвод ожидает нелегкая участь. О мертвых он не думал. А уцелевшие залягут, и поднять их уже не сможет никто. Да и Численко со своими окажется под фланговым огнем.
– Храпунов! – окликнул он первого номера пулеметного расчета. – А ну-ка дай пару очередей по опушке!
Пулеметчики тут же сняли с самодельных санок, сделанных из двух пар укороченных лыж тяжелый ДШК, развернули его и загремели лентой, вставляя ее в приемник, забитый снегом.
– Если оттуда ответят, молоти по цели, пока не кончится лента! Понял меня, Храпунов?
Пулеметчик ошалелым взглядом посмотрел туда, куда указывал Воронцов, и молча кивнул. Лента у ДШК недлинная, всего пятьдесят патронов. Но это – пять-шесть хороших очередей. Как раз то, что надо, чтобы первый взвод добежал до опушки леса и зацепился там. Если Петров зацепится, черта с два его чем тогда выкуришь. Характер лейтенанта он знал.
– Храпунов! Я на тебя надеюсь!
Храпунов был пулеметчиком осторожным. Пара-тройка прицельных очередей – и на запасную. Но свою осторожность, которую в иных обстоятельствах можно было принять и за худшее, он с лихвой компенсировал точностью и эффективностью огня. Это о нем в роте сложили поговорку: мне медали ни к чему. Когда однажды по осени точно так же атаковали одну высотку, он замешкался на исходных, но потом, когда рота безнадежно залегла на спуске, простреливаемом с флангов, спас атаку. Он вытащил свой ДШК на правый фланг, на позиции третьего взвода, и оттуда повел огонь по немецким траншеям. Перетаскивая пулемет от куста к кусту, от воронки к воронке, Храпунов вскоре подавил оба МГ, которые не давали взводам поднять головы. Когда потом комбат направил по команде представления на отличившихся в последних боях, фамилию Храпунова вычеркнули в штабе полка, а Солодовникову выговорили за то, что, мол, подписывает представления на кого попало. В роте об этом вскоре стало известно. Бойцы начали сочувствовать Храпунову, угощать его табачком, памятуя о том, как вовремя он им помог в бою. Храпунов, довольный, принимал заслуженное угощение и говорил:
– Мне ж медаль – ни к чему. А вот за куреху спасибо!
Он покуривал дармовой табачок и рассуждал дальше:
– Если бы, к примеру, наше командование помудрей было, да к медали выделяли ежемесячное дополнительное довольствие в виде махорки, то тогда другое дело. А так… Так мне медаль ни к чему.
Медаль свою он вскоре все же получил. Комбат настоял. Но и поговорка тоже прижилась в роте. Когда, к примеру, личному составу водку заменяли разбавленным спиртом, даже от бойцов из пополнения, прибывшего значительно позже того боя за высотку, можно было услышать: «Мне медаль ни к чему…»
ДШК Храпунова простучал, торопливо плеснув в сторону немецкого леса трассирующую струю. Струя вытянулась до опушки. Следом за нею вспыхнула и потянулась другая. Никто оттуда не ответил.
Воронцов спрыгнул в немецкий окоп, наполовину заметенный снегом, прислушался к звукам боя, доносившимся со стороны деревни, и сказал связисту Добрушину, который уже настраивал рацию:
– Давай, Василий Фомич, передавай в штаб батальона: Восьмая вышла на рубеж обороны противника. Левофланговым взводом с северо-востока охватываю населенный пункт Дебрики. Потери… – Воронцов перевел дыхание. Донесения из взводов еще не поступали, и о потерях в роте он в сущности ничего не знал. Первый взвод напоролся на пулеметный огонь. Там, конечно, без потерь не обошлось. – Потери незначительные. Уточняются.
Немцы позицию здесь, на опушке, все же оборудовали. Вот он, пулеметный окоп, с ходом сообщения в тыл, с землянкой. Как положено. Только перебросить сюда они никого не успели.
Раненых он увидел чуть позже, в лесу. Их было трое. Четвертый лежал неподвижно, прямо на снегу, у дороги, вытянувшись во весь свой рост и запрокинув стриженую голову. На нем не было ни каски, ни шапки. Воронцов наклонился над убитым и спросил:
– Кто?
– Краюшкин, – ответил сержант, которому Веретеницына торопливо перевязывала ладонь.
И сержант, и рядовой Краюшкин были из первого взвода. Все из последнего пополнения. Краюшкина он вспомнил. Однажды заставил его чистить винтовку. Тот испуганно смотрел на затвор, обметанный мелкой сыпью ржавчины, и виновато кивал. В землянках в начале зимы было сыро, и за ночь оружие покрывалось ржавчиной. Краюшкин был призван полевым военкоматом откуда-то из-под Ельни или Дорогобужа. Смоленский. Земляк. И вот он теперь лежал на снегу без головного убора, без рукавиц. И уже не ощущал ни каленой поземки, подметавшей лесную дорогу и забивавшей мелкой снежной пылью колеи, ни того, что неловко лежит прямо на обочине. Рядом из снега торчала винтовка с открытым затвором, та самая. Теперь она достанется другому, и чистить ее будет другой боец.
Воронцов поднял винтовку и сунул ее в сани. Раненые сидели на соломенной подстилке, курили.
– Ну что, ребята, не повезло вам?
– Под пулемет попали, – возбужденно заговорил один из них, невысокого роста, в разодранном маскхалате. – Только стали подниматься на горочку, а он как дась! Краюху вон… Три пули… До леса донесли, а он уже…
И, глядя на раненых, мешковато сидевших в розвальнях, в теплой соломе, он подумал, что им-то как раз повезло. И сами они это хорошо понимали.
Сержант затянул зубами узел бинта и побежал вперед. Веретеницына отправляла в тыл еще одни сани. Их тащила Кубанка. Поравнявшись с ними, ездовой натянул вожжи.
Воронцов подошел к своей лошади. Кубанка сразу потянулась к его руке, зашуршала чуткой губой. Он достал из кармана обломок сухаря и протянул ей. Санитарам приказал:
– Краюшкина тоже заберите.
Те молча принялись грузить в розвальни окоченевшее тело. Раненые нехотя подвинулись. Они смотрели на убитого равнодушными взглядами людей, которым судьба бросила другой жребий. Но уже спустя мгновение они, казалось, забыли о своем погибшем товарище. Взгляды их были направлены на дорогу, уходящую в тыл, куда их вот-вот повезут под присмотром санитаров. Человек на войне обживается быстро, подумал Воронцов, один-два боя, и он уже бывалый солдат, уже понял, что к чему и о чем лучше не сокрушаться.
Глава двенадцатая
Красная Армия, в отличие от Русской прежнего, добольшевистского образца, размышлял Радовский, оглядывая луг, на котором там и тут лежали серые бугорки убитых, не хоронит своих павших. Вот их последние почести. А ведь каждый из них – герой. Герой, павший за Отечество. Каким бы оно ни было. Да, именно так: каким бы ни было.
Он обследовал эту обширную лесную поляну, одним краем выходившую к болоту, пытаясь понять, что тут произошло. Потом повернул и обошел ее снова. Он останавливался то у засыпанного возле искореженного пулемета сержанта, то у бронебойщика, лежавшего на дне окопа среди стреляных гильз, щуплого, как подросток, с поджатыми к животу ногами. Он всматривался в лица убитых, в их неестественные позы, он словно пытался что-то понять в себе, но не мог, потому что недоставало главного. Он знал, за что умерли они. И одновременно не мог понять их. Как и не мог понять упорства Курсанта, когда их разговор о простых вещах уходил за черту. Время здесь словно остановилось. Тела убитых окаменели и, казалось, будут лежать так века, подобно валунам в поле. Цвет их лиц стал подобен цвету серого гранита. Такую же нейтральную окраску приобрела и их одежда. Цвет крови совершенно исчез. Его погасили травы и земля. Поглотили, растворили. Будто он и не окрашивал торжество той трагедии, которая день или два назад разыгралась здесь.
Наконец он стряхнул с себя оцепенение и занялся тем, ради чего пришел сюда. Он подыскал себе подходящую одежду. Снял с убитого скатку шинели. Мертвый сидел под березой с открытыми глазами, обращенными к небу. Радовский заглянул в его глаза и не у видел в них ничего. Ничего. Что он надеялся увидеть в мертвых глазах? Чье отраженье? За все теперь настало время мести… В каждом мертвом живой видит себя. Да-да, себя, и никого более. Такова магия смерти. Двадцать семь лет назад под Августовом он видел такую же поляну и солдат, одетых почти в такую же униформу. Те же лица. И те же позы. И тот же запах. Он знал, что кровь начинает пахнуть сразу.
Он прошел еще несколько километров. Вышел на дорогу. Опасность нарваться на патруль была, конечно, велика. Да и любой офицер мог потребовать предъявить документы. Что ж, документы у него в порядке. Красноармейская книжка на имя ефрейтора отдельного автомобильного батальона, справка о ранении, командировочное предписание, письма из дома на имя все того же ефрейтора Иванова Петра Ивановича из села Стырино Сталиногорского района Тульской области. Вполне добротная липа, в которой и опытный смершевец не сразу унюхает тухлый запах подделки. А уж армеец в подлинности его бумаг не усомнится. Армейца может насторожить другое.
Вскоре его догнала машина, крытый брезентом «ЗиС». Грузовик обдал его запахом выхлопных газов, теплом мотора, работавшего не меньше часа-двух, и прогрохотал мимо. Солдат, сидевший за баранкой, казалось, даже не взглянул на него, стоявшего на обочине с поднятой рукой.
Надо закурить. И тогда первый же водитель остановится в надежде разжиться табачком, хотя бы на закруточку. Психология всех солдат всех армий и всех времен примерно одинакова. Он ловко свернул самокрутку, цокнул раз-другой «катюшей», и искра вскоре прилипла к клочку сухой пакли, которой он заткнул самокрутку. Затянулся, и уголек мгновенно увеличился, стал ярче и тут же перекинулся на рыхлый табак. Вот и раскурил по-окопному. Солдатские он курил всегда, когда уходил на очередное задание. Постепенно втянулся и даже полюбил крепкий запах махорки, пропитывался им, как настоящий окопник. Это ведь тоже был запах родины, одна из ее примет. Щепотка табака сближала людей, делала их добрее, разговорчивее. Доверчивее. Товарищ становился еще ближе, а незнакомый человек вдруг открывался неожиданной стороной и стано