Вся моя надежда — страница 11 из 21

— Не знаю, она у нас с детства самостоятельная росла, — сказал и посмотрел на Веру Тихон, как бы сверяя то, что говорил, с тем, что думала об этом Вера, — и не боялись за нее. А вот сейчас… такого понаслушаешься… Вот скажи, — вскинул он теперь глаза на Кирилла, — верно же, другие дети пошли. Ну что дети, молодежь? Не такие, как раньше?

— Когда это — раньше?

— Ну, до войны взять. Себя помню. Леньку Феклисенко, Петьку Стародубцева, Мишу Мармера. Помнишь, Вера? Все как-то проще было. Светлая ясность в голове была. А сейчас… Вот идут они по улицам, клеши, гитара… Другой как петух расфуфырится, довольный. А что, думаю, у тебя за душой, кто ты? Не знаю. Верно, что не по одежке о человеке судят. Но все равно, все равно…

— Ну, сегодня клеши — завтра нет… Может, вам только кажется, что до войны все проще было? Время стирает…

— Не скажи, не скажи… — возразил Кириллу Тихон.

— Мне кажется, мир стал сложнее. Развитие, слава богу, идет не по линии упрощения. Конечно, и молодежь другая растет, сложнее. Но чтоб хуже?.. Впрочем, не мне об этом судить. — Кирилл резко замолчал, замкнулся.

«Господи, — подумал он, — тоже мне, знаток молодежи. Ловко у самого-то получилось? Сидел бы уж…»

— Ну почему не вам судить? Мало ли что было, — догадавшись, что смутило Кирилла, выпалила Вера и тут же залилась краской, потому что почувствовала: сказала лишнее. Но все же не сдержалась:

— Смотрю на вас и думаю, что ваше место все-таки в школе. По всему видно. Порою кажется, вы даже жалеете, что у вас все так получилось.

— С чего вы взяли это, Вера? — всполошился Кирилл.

— Женщины, они все видят, неужели не замечал? — засмеялся Тихон, желая повернуть сбившийся ручеек беседы в прежнее русло. Но разговор уже не мог журчать так же мерно и спокойно, как прежде. Неожиданно как-то он сам собой переключился на то самое трудное и горькое, что так или иначе жило в Кирилле и к чему он не мог относиться легко и спокойно.

— Вы не сердитесь только, Кирилл, я говорю все это из добрых чувств к вам. Но так же бывает: погорячится человек, потом опомнится, а признаться себе в том, что совершил ошибку, боится. Или стыдится: люди о нем плохо подумают или еще что… Вы же не думайте, вас никто здесь не осудит. А если и осудит какой-нибудь умник, так разве в этом дело? Важно, чтоб самому легче было, чтоб не мучиться.

— Но, Вера, вы напрасно беспокоитесь, — горячился и пытался сдерживать себя Кирилл, — я твердо убежден, что нет никакой ошибки, что мое место здесь и что поступил я верно. И это вообще мой принцип: никогда не приспосабливаться. Если не получилось, значит — не получилось. И я ничуть не жалею, понимаете, ничуть.

Но чем больше он горячился, тем меньше уверенности в том, что говорит, видел он в глазах Тихона и Веры и тем менее разумными и убедительными ему самому казались его доводы.

Вера разливала чай в красивый, расписанный голубым и зеленым чайный сервиз, довольно необычный и, может быть, неудобный для степной обстановки, но который она тщательно берегла и возила с собою повсюду. Подавая Кириллу чай, она спокойно посмотрела ему в глаза, будто сказала: я просто хотела облегчить вашу участь. Почему же вы сами так сопротивляетесь этому?

— А я считаю, что ничего страшного не произошло, — помешивая ложечкой чай и слегка прихлебывая, сказал Тихон, — ну пусть человек здесь поработает. Мы же здесь живем, работаем и — ничего. Так что же? Пусть и он.

— Точно, — улыбнулся Кирилл. А про себя все равно думал: права все-таки Вера. Тянет его в школу и не дает покоя.

Однажды он увидел себя в здании, совершенно пустом и тихом. Это была школа. Вероятно, шли каникулы, и уже был сделан ремонт. Он вошел в свой класс: черные парты, белые стены, крашеный пол. Вдруг открылась дверь, появился парень с большим ртом и смеющимися глазами.

— Это ты, Зыкин? — спросил Кирилл и почувствовал, что сердце в нем начало бешено колотиться.

— Это я, — ответил Зыкин.

— Ты мне хочешь что-то сказать?

— Да, иначе зачем бы я пришел сюда?

— Ну, говори.

— Вы не сердитесь на меня за тот урок?

— Нет, конечно. Если я на кого-нибудь и сержусь, так только на себя.

— В классе у нас тогда много спорили. Одни считали, что вы правильно поступили, другие — нет. Большинство все же было на вашей стороне. Некоторые даже предлагали послать делегацию и просить вас, чтобы вы вернулись.

— Почему? Я же вел себя глупо. Я понимаю.

— Но многим это почему-то понравилось. Мне тогда здорово досталось.

— Ну, это ты загибаешь, понравилось…

— Правда, правда. И потом, мы как-то подумали, вы там, в степи, в жару, в зной трассу тянете. А мы — что? «Зыкин, что вы можете сказать о нервной системе членистоногих?» Во-первых, меня страшно бесит, когда мне говорят «вы». А во-вторых, какое мне дело до каких-то членистоногих?..

— Ну, знаешь…

— Я понимаю, школьная программа… Но это другой разговор. Я не об этом хотел говорить сейчас.

— Понятно.

— Это здорово, да? Там, где вы сейчас?

— Что значит здорово? Просто трудно.

— Но вы к нам вернетесь ведь, да?

Кирилл неуверенно пожимает плечами. Но уже не воображаемому парню с опушенным первой растительностью ртом. Он ничего не может сказать самому себе. Просто ему сейчас здесь, в степи, хорошо. А школа… Ах, о чем говорить? Далека она от него, школа, так далека, что думать сейчас о каком-то возвращении и смешно и грустно.

Он прощается с Тихоном и Верой. Он благодарит их. Попить чаю по-домашнему было так приятно. Жаль только, что разговора того, что они от него ждали, не получилось. Может, в другой раз…

11

Солнце с самого утра раскаленным шаром виснет над степью. Кажется, что и не было ночи, влажной от росы и трав. Жарить будет весь день. Дождя бы… Но дождя нет, В горле горит. Кирилл ударяет лопатой в затвердевшие комья глины. Удар в землю — удар в висок. Отдается тут же. Рядом выбрасывают комья Пастухов и Калач. Спины будто дубленные. Что у одного, что у другого. Жар из каждой поры выжимает воду. Мокнут спины, бегут, скатываются по желобкам соленые струйки пота. А комья все летят и летят за бруствер: раз, раз, раз… Не работа — загляденье.

Траншея тянется к новому поселку Ершовка. Кажется, что он весь пританцовывает, дрожит в миражном мареве. Волнистым шифером сверкают крыши. Слепят, будто рисовая соломка, вот-вот вспыхнут. От этого кажется, что и во рту гарь. Траншею проложил экскаватор и ушел. Края пообвалились, не стало нужной глубины, дно сделалось неровным. Ложе для трубы должно быть удобным, покойным, не иначе — королевским. Сейчас же оно скорее напоминает тюфяк с комками, на котором спит Кирилл. Но то, что спокойно переносит Кирилл, трубе не под силу: перепады горизонтов — вещь для трубы опасная. Вся работа насмарку пойдет.

Все понимает Кирилл, все знает. Но от этого не легче. Сил в руках нет. Виснут, как выкрученное после стирки белье.

Ничего, ничего, еще раз поднять лопату. Главное — втянуться. Удар! Лопата со звоном отлетает в сторону. Ком нетронутым шаром лежит на месте.

— Точный глаз, пушечная сила удара… — кривит запекшиеся губы Калачев.

— Молчи, однопроходное животное ехидна, — пытается улыбнуться Кирилл и не может. Но зато заставляет себя еще раз поднять лопату.

Удар! Удара нет. Заступ скользит по кому глины, оставляя мелкие, ничтожные зарубки.

— Ну и орешек попался, — смеется Калачев. — Смотри!

Кирилл думал, что Калачев сейчас разделается с комом. Но тот глубоко вдохнул в себя воздух, если сыплющийся с неба жар можно назвать воздухом, и, резко запрокинув голову и выгнув мост, коснулся руками земли. На посиневшем горле заплясал острый бугор кадыка. Глаза сделались круглыми, полезли на лоб. Но рот — смеялся! Этого Калачеву было мало. И он начал поочередно выбрасывать вверх то одну, то другую ногу. Тело его при этом ходило, как пила. Лопата вывалилась у Кирилла из рук. Удержаться было трудно, он — хохотал. Калачев разогнулся, кровь отхлынула от лица, и оно сделалось белым.

— Ну как? — спросил он, поднимая с земли лопату.

— Тебе бы где-нибудь циркачом работать. Славу бы заимел.

— Что ты, слава утомляет… — И будто для него не составляло никакого труда, снова начал разбивать комья и выбрасывать из траншеи землю. Кирилл взялся за лопату. Удар… удар…

— Пошло, Калач…

— Нервная разрядка. Я же психолог.

— Психолог? Ты мрачный прорицатель. Ты плохо кончишь, — смеялся Кирилл, азартно кроша глинистые комья, без устали швыряя их лопатой за бруствер.

«Черт возьми, посмотрели б они сейчас на меня!» Кто это «они», он и сам не знал. Может быть, его ученики, а может, кто-нибудь из учителей. Какое это имело значение? Просто радовался, что наворотил целую гору земли.

— Эй, заработались! — прервал его раздавшийся сверху голос. Кирилл повернул голову. Это был Гуряев.

— А, начальство! — распрямился Калачев и, смахнув с лица пот, плутоватыми глазами глянул на Гуряева: — Вопросик можно?

— Давай!

— Что такое прораб?

— Ну что, производитель работ, — не ожидая подвоха, отвечал Степан.

— Вот, вот. Но работы произвожу я, ты же только смотришь. Значит, прораб — я.

— Я не смотрю, я — руковожу, разницы не улавливаешь, — добродушно рассмеялся Степан. — Вот, например, видишь? — Достал из кармана какой-то исписанный химическим карандашом бланк. — Думаешь, что это так себе, бумажка… Черта. Наряд на трубы. Драчка была, будь здоров. Не докажи, что они позарез, что бы делали? Изоляция скоро, а труб кот наплакал. Заскучал бы тогда.

— Я и говорю: у меня начальство, одно удовольствие. Чувствуешь себя, как за каменной стеной…

— Ладно, кончай травить, — рассмеялся Степан. — Что куришь?

Калачев достал пачку сигарет, начал выбираться из траншеи. Кирилл полез за ним. Ноги распарило и жгло. Как-то сразу отяжелев, он плюхнулся в полынь, полежал, потом только догадался стащить сапоги. Размотал портянки — легкость невообразимая. Будто сбросил с ног жернова. Пройди по воде — удержит. Как Иисуса Христа. Легкость! Но куда деть голову от солнца, от слепящего, белого круга над головой? Припал, прижался лбом к кусту полыни. В нос, в глаза, в уши полезла желтая махорочная пыльца — единственное, что не пышет жаром. Что сравнится сейчас с этим горьким полынным запахом? Ничто! Духи фирмы Коти — бледность.