Кипевшая в нем целый день обида притупилась, он уже ни на кого не сердился, никого ни в чем не обвинял.
«Если человеку трудно, почему он должен изворачиваться, терзаться и мучаться, — убеждал он себя. — Каждый волен поступать так, как считает для себя лучше. Вот и Герматка покидает трассу, потому что там, в городе, ему будет лучше. А он сам разве не мог бы укатить куда-нибудь на край света, если бы работал шофером и если бы с семьей у него было все в порядке и славно?»
И, поняв, что этого с ним уже никогда не будет, он глубоко и шумно вздохнул, потянулся к бутылке, плеснул себе в стакан и одним порывом, ни на кого не глянув, выпил.
Калачев удивленно посмотрел на него, игриво дернул струну и тут же, проведя по ней ладонью, оборвал звук, будто поставил точку.
— Я знаю, что в тебе щемит, Пастух, — сказал он, допивая из стакана. — Тебе, Пастух, за баранку надо, так?
— Угадал, черт, — засмеялся Пастухов, и все лицо его сделалось добрым, так что появилась в нем какая-то детскость — и в губах, и в подбородке, и в выражении глаз.
— Так я тебе еще вот что выдам. — Калачев затянулся сигаретой и хрипло, как само собой разумеющееся, сказал: — Тебя на любой стройке с музыкой встретят, ковер-дорожку под ноги кинут. Шоферы везде нужны.
Слова Калачева, как сладостный бальзам, падали на душу, и видения одно слаще другого всплывали в разгоряченной, потяжелевшей голове Пастухова.
— Была бы машина, сел бы за руль и — к дому. Четыреста километров — чепуха. К воскресеньицу бы и там. Тоня, сказал бы, пойми, Тоня… — дальше губы его говорят что-то неопределенное, а глаза начинают подозрительно блестеть.
— Ты брось. Пастух, и не думай, — испуганно выкрикнул Герматка, — машину тебе еще сейчас…
Но Пастухов его уже не слушал, хотя и смотрел ему в глаза. Сидел, улыбался запавшей в самое сердце, казавшейся весьма реальной и осуществимой мечте…
21
Подкати Кирилл и Заяц к стройгородку на полчаса раньше, все бы еще обошлось. Но как нарочно после того, как завезли на Укаткан трубы, забарахлил насос, бензин перестал поступать в мотор. Заяц долго возился с ним, разобрал весь до винтика, чистил, промывал. И хотя гнал потом напропалую, к стройгородку они подлетели, когда уже совсем стемнело. Не успел Заяц тормознуть, как Кирилл выпрыгнул из кабины, побежал к себе в вагончик. Включил свет. Ни души. За стенкой бренчала гитара и кто-то пел. Песня перебивалась возбужденными голосами, среди которых он без труда узнал голос Пастухова. Первым желанием было броситься, вышвырнуть его оттуда, избить.
— Как чувствовал. Сам во всем виноват, сам. Все насмарку! — И вдруг всего его тягуче, устало обволокла апатия. Не раздеваясь, опустился на постель. Что за важность его письма, грош им цена… Злость и обида сжимали горло. Трещала голова, тяжелый, непонятный шум разламывал виски, лоб, размалывая желание что-либо решать, думать, предпринимать.
«Нет, нет, нельзя так распускаться. Надо все как следует обдумать, — уговаривал он себя. — Сейчас я соберусь с силами, отдышусь. Такой страшный день». — Тяжелый, давящий шум в голове перебился взвизгнувшим и зарокотавшим мотором. Потом стало тихо. Но через секунду рокот превратился в рев и начал постепенно удаляться. В вагончик ворвался Заяц и каким-то истошным голосом завопил:
— Пастух машину угнал!
Кирилл ошалело вскочил с койки, кинулся на улицу. Полосуя по земле пучками света, огибая городок, выруливала в степь машина. Бросился ей наперерез, бежал, задыхался, кричал до хрипоты в горле:
— Сашка! Это я, Кирилл, остановись, слышишь!
Осатанело ревел мотор. Грузовик уходил в темноту.
— Надо же, зажигание не убрал. Думал, доложу Степану, потом подгоню к стоянке. Всего-то минутка. А он тут как тут, — пояснял сбивчиво Заяц.
Кирилл его не слушал: увидел, как рывком вслед Пастухову кинулась из городка вторая машина.
22
…Вторую машину гнал по степи Степан. Понимал, что едва ли догонит Пастухова, но все равно выжимал из мотора что мог. Припал к рулю, как к холке скачущей лошади. Представил, как безумно горят у Пастухова глаза. По спине прошел холод. Начал было думать, отчего и как такое могло случиться, но тут же вышвырнул все это из головы. Только одна мысль сверлит мозг: догнать во что бы то ни стало. Если бы он не был пьян, все бы еще могло обойтись. Степан представляет себе горящие в безумном азарте глаза Пастухова и чувствует: добром это не кончится. Припал к рулю, слился с гудением мотора.
Пастухов оглянулся: чужие фары не отстают, включил предельную скорость. В глазах появился сухой светлый блеск. Исступленные мысли беспорядочно сменяют одна другую. То, что он сейчас делает, — безумство. Но какое это теперь имеет значение? Ах, как ему сейчас вольно и хорошо. Степь, простор, столько времени не садился за руль. И тут же злость, свирепая, кипящая, слепит глаза, жжет разум. Теперь он уже не думает, а рвет мысли лоскутами, с трудом соединяя их в одно целое. Как идиотски глупо сложилась жизнь, все — прахом. Все (трасса, будь она проклята!), все погублено, все… Заливающая сердце горечь подхлестывает, торопит: вот он мчится по степи, и никто его не догонит. Вот он нагрянет к жене, все ей объяснит, во всем покается, разбудит, прижмет к себе сына… Только бы не дать себя нагнать. Никто не имеет права прервать его путь домой к жене, к сыну. Никто. И тот человек, что гонится за ним, кто бы он ни был, останется с носом… Давил и давил на газ:
— Голубушка, жми, голубушка-а-а…
Степан круто разворачивает машину, бросается ему наперерез. Пастухова несет прямо на трассу. Ослепленный хмельной яростью, он, конечно, не заметит траншею. Мотор ревет на пределе.
— Дожми, дожми! — говорит себе Степан.
Машины поравнялись кабинами, теперь они несутся рядом. Степан видит разъяренное лицо Пастухова.
— Остановись! Траншея! — сигналит и кричит Степан. Ему кажется, что он перекрывает ветер и вой моторов. Пастухов узнает Степана, видит его пружинящие губы и бешеный оскал зубов. Это прибавляет в нем азарта. И он зло хохочет, теснит Степана к обочине. Вот-вот машины сцепятся бортами. Пастухов медленно, по сантиметру, опережает Степана. Оглянулся, увидел сзади прыгающие фары:
— Ну, что, голубчики-и-и!
Впереди дыбились брустверы незасыпанной траншеи…
Степан невольно закрыл глаза.
23
Степь медленно пробуждалась от сна. Легкий пар живыми струями уходил в небо. Пронизанный лучами солнца, он редел, становился дымкой. Казалось, что все кругом напоено не просто светом и влагой, а какой-то неуловимой тишиной, когда каждая краска — звук и каждый звук — краска.
«Только в такое утро и может прийти к человеку радость и успокоение, — подъезжая к городку, думал Степан, — для многих таким оно, вероятно, и будет. Для многих, но не для меня…»
Он подрулил к оградке, выключил мотор. В городке еще все спали. Лишь одна Степанида гомонилась у крыльца столовой. Подошел к ней, попросил попить. Она вынесла в отпотевшей стеклянной банке холодной воды, спросила:
— Как он хоть там? — Как и все в городке, она уже знала, что Пастухов разбился не насмерть, что Степан увез его в райцентр в больницу в тяжелом состоянии. — В сознание хоть пришел?
— Только к пяти часам. А вообще — неважно. Перелом ключицы, руки. Голову сильно ушиб.
— Хоть жив, слава богу. Никто уснуть не мог, только, только улеглись.
— Хоть жив… — Степан устало кивнул головой, медленно побрел по траве. В конторе он сбросил куртку, проковылял к столу, грузно опустился на стул. Взялся было перебирать бумаги, но тут же смахнул их в сторону, опустил голову на руки, затих. Рад был, что можно так вот побыть одному, забыться. Но прошла самая малость времени, как на ступеньках послышались чьи-то торопливые шаги. Поднял голову: в дверях стояла Луизка. Лицо ее было бледным, а губы, всегда такие легкие, в полуулыбке, сейчас были сухими и жесткими.
Степан поймал себя на том, что не может ровно и спокойно смотреть ей в глаза. То, что она стоит перед ним вся бледная, измученная бессонницей, вызвало в нем ощущение растерянности и раскаяния. В чем именно — он не мог еще сказать себе точно. Но ему почему-то припомнилось, как он часто бывал с ней груб, как временами прямо на людях подчеркивал свою неприязнь к ней и отчужденность, как терзался всем этим потом, оставаясь наедине с собой, и как ругал себя за этот идиотически глупый способ самозащиты от ее молодости, от своих чувств к ней, которых он, вдовец, не только стыдился, а даже как-то панически боялся. Теперь же, глядя на нее, молчаливо стоящую перед ним, он понял: на него неотвратимо надвигается беда. Это тревожное чувство переросло в испуг. И стыдясь в себе этого испуга и стараясь не выказать его, а наоборот, скрыть, он как-то надтреснуто и хрипловато спросил:
— Тебя Пастухов интересует? Так спрашивай, а не молчи…
Луизка вынула из кармана полотняной куртки перегнутый надвое лист бумаги, положила перед ним на стол. Это было заявление. Степан почувствовал, о чем оно, и просто для вида пробежал его глазами. В нескольких, написанных правильным, почти ученическим почерком строчках была изложена просьба об увольнении, причем немедленном, со дня подачи этого листа. Зарплату же она просила выслать по адресу, который сообщит письмом позже.
Степан растерялся. Понимал, что надо что-то сказать ей, в конце концов, согласиться с заявлением или не согласиться. Он достал авторучку, поднес к бумаге, но понял, что подписать все равно не сможет. В пальцах его появилась дрожь, и чтоб не было ее видно, он отдернул перо от бумаги. Пауза явно затянулась, требовались какие-то действия, он несмело глянул на Луизку и, не узнавая своего голоса, сказал:
— Подождала бы расчета… — И начал снова читать заявление, почему-то водя по нему пером.
Эта нерешительность и неопределенность взбесила Луизку особенно. И, видно, подумав, что если сейчас не выскажет ему всего, что накипело в ней за все это время, то уж не выскажет никогда, она заговорила быстро, остро сверкая глазами: